Когда задумываешься об этих пространствах, о временных протяжениях, в коих движется человеческий дух, становится как-то смутно на душе, и мельтешение ваших десятилетий — я сказал «ваших»? Простите, конечно же наших, — так вот, мельтешение это представляется сущей суетой, вы согласны? Потом разговор перешел на грибы, от которых перекинулся на антибиотики, и старик сообщил, что пенициллин задолго до Флеминга изобрела бабка Макариха из села Волицы, которая более сотни лет тому назад исцеляла гнойные раны и язвы заплесневелой закваской из хлебной дижки — так называла бабка кадушку. Старая Волица превратилась в городишко Вольный, и правнуки бабки не лечатся уж закваской из дижки, а ходят за пенициллином в аптеку, что в первом этаже панельного урода, грязно-серого и по швам промазанного черным варом. Эти дома почему-то как плесень — увы, не целебная — покрывают вашу… (Я опять сказал «вашу»? Простите…) Да, они покрывают землю, но бабка Макариха уже не увидит этого…
Между тем тропа вывела их на опушку. На той стороне небольшого поля под низким небом светились крыши изб.
— Что ж, пора и назад, Илья Евгеньевич, — сказал старик.
— Пожалуй, пора, Александр Ардикеевич, — сказал Илья.
На обратном пути Илья рассказал об институте, о том, как за весну и лето он выполнил годовую нагрузку, чтобы уединиться в пустом осеннем поселке и написать давно задуманную повесть.
Рассказал, что за две недели написал три строчки, да и те нелепые, что махнул на повесть рукой, но не жалеет, о времени не жалеет, потому что… Тут он запнулся. Старик смотрел с дружелюбным вниманием.
— Потому что хорошо здесь думается и дышится, что-то узнаешь о жизни, о себе, глубокое, правдивое… А писательство… Бог с ним… Этот зуд у многих. Я вот только думаю, если б Акакий Акакиевич Башмачкин писал… хотя бы дневники, в стол складывал, а мы бы сейчас нашли… Писать должен каждый, если пишется… Как вы думаете?
— А я так же думаю, — сказал старик и добавил задумчиво: — Чем славен человек? Душою. Душа — это мысли, чувства. Воплощенные в знаки, они вечны. Пишите, друг мой, пишите. Только честно, просто.
— Это-то и трудно. Так и крутится в тебе эдакий бес, шепчет: пиши красиво, пиши фальшиво, на продажу.
— Нельзя. Тогда окно мутнеет, мутнеет… И ему больно.
— Кому больно? — не понял Илья.
— Простите, я хотел сказать, что душу беречь надобно. От фальши болеет она.
Они шли вдоль заборов.
— Пригласил бы вас на ужин, да грибов-то… — сказал Александр Ардикеевич, останавливаясь и намереваясь прощаться.
— Грибы есть, — сказал Илья простодушно, — хотите, принесу опят? На целую сковороду.
Старик глянул пронзительно.
— Приносите. Добрый будет ужин.
Илья кинулся домой, выплеснул из ведра воду, побежал к березе.
Срезая грибы, думал о девушке в драконах и лилиях, о старике, который сделал вид, что никакой девушки нет. Опят набралось три четверти ведра.
Он опять заблудился. Проулки петляли. Илья торопливо шагал мимо незнакомых дач, поворачивал, возвращался, зло бормотал про подлого старикашку, пригласившего его неведомо куда. Но и я хорош, думал он, не мог перелезть через этот проклятый заборишко.
Когда он совсем было отчаялся, в закатных лучах встала розовая крыша. Чуть качался на ветру бордовый вымпел.
— Входите, я вас жду, — раздался голос старика, как только Илья, осторожно преодолев пространство от калитки до крыльца, взялся за скобу двери, забитой доской. Доска ничуть не помешала двери открыться. Темный коридор, лестница на второй этаж, впереди сквозь приоткрытую дверцу синим небом светилось окно. Илья робко двинулся на этот свет, толкнул дверь, увидел пустую комнату, посреди которой подрагивала оставленная кем-то качалка. Он повернул назад, заглянул еще в одну комнату, полную хлама, но тоже безлюдную.
— Да здесь я, Илья Евгеньевич.
Александр Ардикеевич, укутанный пледом, чистил картошку.
Две керосинки светились слюдяными оконцами. По углам залегли тени.
— Давайте я вам помогу, — сказал Илья.
Когда картошка зарумянилась, а грибы шипели в темной кипящей жиже, Илья достал из сумки буханку хлеба и бутылку водки.
— Я подумал, вдруг хлеба мало. Куда сейчас побежишь.
— А это зачем? — высоким голосом спросил старик, кося испуганным взглядом на бутылку.
Илья смутился.
— На улице холодно. Грибы жареные. Обычай такой.
— Ах, обычай, — сказал старик с облегчением.
Вдвоем они накрыли на стол.
— А разве мы больше никого не пригласим? — спросил Илья.
— Кого? — изумился старик.
— Не знаю. Так… я подумал. У вас тут кто-то поет вечерами.
— Я живу один, — сказал старик.
Грибы получились отменные. Александр Ардикеевич и Илья церемонно чокались стаканами, неспешно беседовали. На этот раз старик был задумчив, говорил мало, ел еще меньше. И вдруг сказал:
— Илья Евгеньевич, вам никогда не казалось, что вы — это кто-то еще?
— В каком смысле?
— Словно кто-то выглядывает из вас, видит мир вашими глазами. И в то же время этот кто-то — не вы.
— В смысле, гомункулюс? — промычал Илья, жуя.
— Нет, не гомункулюс. Не алхимический карлик. Тут иное.
— Ну, вообще-то, может быть. Бывает иной раз странное чувство. Но чаще мне кажется, что я сам выглядываю из себя. Понимаете? Сам себе клетка. И хочется вылезти. Знаете, в духе одной метафоры — раздвинуть ребра и выбраться на волю.
— Это ближе. Да. Думаю, вы меня поймете.
Илья молчал.
— Вас наверняка интересует загадка человека. Предлагаю одну мысль. Представьте себе: тьма, полная тьма. Во всем беспредельном мире. Что это значит? Ведь мир, мы знаем, полон света. Но если некому смотреть на этот свет, то он — тьма. Разлетаются сверкающие спирали галактик, льют свет звезды, но в мире тьма. Доколе? Пока в доме не распахнут окна.
Илья перестал жевать.
— Помните, кто-то сказал: человек — это эволюция, осознавшая самое себя. Скажем проще — увидевшая себя. Увидевшая мир, свет, жизнь. Да, мы окна. В большой многомерный мир. Вспухали, вспухали среди трав какие-то особые, странные ростки — и в них открывались глаза. Это чудо. Но еще большим чудом стало явление человека. До этого дух словно в камере темной сидел. Я имею в виду не Божественный дух, нет. Человеческий. Люди — это мозаичное миллиардоликое окно. Понимаете теперь смысл их единства? Я провожу эксперимент… Представьте — темный дом. И вдруг распахивают окна. Свет заливает… Да будет свет! Но он был вечно. Не всегда были глаза.
— Да будут глаза? — тихо, с легкой вопросительной интонацией сказал Илья.
— Да будут окна! — улыбнулся в ответ старик. — Бывают окна разные широкие, чистые, бывают маленькие, мутные, кривые. Каждый может сделать свое окно шире, чище. Может, наконец, рядом открыть еще одно и еще…