Ознакомительная версия.
– Больно били? – полюбопытствовал мичман.
Поп прищурил блудливые глаза.
– Суровец ударит – кафтан треснет. Кожа, как лапша, излоскутится, кровь ручьями польет. А меня не бил, бархатом гладил. Жалел!
– А чего же ты ревел, как бугай?
– Плоть не стерпела, – почесал поп, морщась, спину,
– Кошмарный характер! – снова засмеялся Птуха. – После бани, а чешется. А за что тебе всыпали, можешь сказать?
– На богородицу я плюнул.
– Как-ста? – оторопел стрелецкий десятник. – Поп, а на божью матерь плюешь?
– Хвати ковш полугару – пень от богородицы не отличишь. Плюнул я в церкви на стену, на ней сатана намалеван, а попал в богородицу.
Птуха согнулся вдруг в поясе, держась за живот, и затрясся от хохота. Захохотал и поп и сквозь смех выкрикнул:
– Ив Миколу-угодника маленько попал. Грехи… Ох, грехи.
Мичман снова взвыл от смеха, а за ним, постанывая и охая, засмеялись все остальные. А когда отсмеялись, отдышались, вытерли выступившие слезы и снова пошли, десятник спросил кузнеца:
– И ты, Будимир, к посаднику?
– К ему. Бирюч выкликнул наш посад на огульные работы.
Голос у кузнеца был громыхающий, железный, будто падала на пол кузнецкая поковка.
– Хоть и выкликал бирюч, а не пойдут кузнецы на Ободранный Ложок. Не пойдут, хлебна муха!
– Повесит тя посадник, – сказал десятник. – И за дело! Не бунтуй против старицы и посадника!
Поп Савва забрал в горсть бороду и сказал задумчиво:
– Повесить, может, и не повесит, а кнута Будимир испробует, это уж и к бабке-ворожее не ходи.
Кузнец промолчал.
Ратных вдруг решительно положил рукуна его плечо.
– Хочу спросить тебя, друг, кое о чем. Можно? Только, чур, начистоту отвечать.
Кузнец ответил не сразу, посмотрел пытливо на мирского, и понравился ему, видимо, пришелец из мира.
– Можно! – чуть дернул он в улыбке губами. – И начистоту отвечу.
– Ты кузнец, ты и скажи, что это за белое железо? И кому его нужно так много, что целыми посадами гонят людей его добывать?
– Верхним людям нужно. Белым железом они народ на корню губят. А крушец[12] совсем бездельный. Шибко мягкий, а на плавку тугой. Простое черное железо, то полезно людям, а белое совсем без пользы.
– Без пользы, а добывают. Для чего же?
– Тебя надо спросить. К вам, в мир, его отправляют.
– Ты это точно знаешь?
– Народ не без глаз! Таскаем-таскаем в Детинец проклятое белое железо – и как в бездонную бочку сыплем. Куда оно девается? А еще скажи: откуда в Детинце всякая роскошь появляется, невиданная в Ново-Китеже?
– Поганый у тя язык, Будимир! – оборвал кузнеца поп Савва. – Ведь не ведено о белом железе речи вести. То ведомо тебе?
Кузнец недобро улыбнулся, глядя на попа:
– Рожа у тя, поп, будто клюквой натерта. В посадники бы тебе с такой рожей. Ты не хуже посадника народу глотку затыкаешь. Видишь, мирской, как у нас? – развел руки кузнец. – По всему Ново-Китежу о белом железе молвь идет, а приказано молчать. О том молчи, о сем молчи, обо всем молчи. Молча живем.
– И вправду кончайте ваши байки, – недовольно сказал стрелецкий десятник. – Тута Душановы псы, ушники, подкрасться могут. Подслушают – и вам и нам влепят по горбу!
Над избенками посадов уже видны были башни Детинца, угрюмые, взъерошенные, как совы, и бревенчатые его стены, потемневшие от таежных ветров и непогод. Меж бревен торчали пучки прижившейся травы, из узких бойниц свешивались бороды мха. Срубленный из вековых, в два обхвата лиственниц, Детинец был как кулак, занесенный над соломенными крышами посадских избенок-однодымок.
Поп, стрельцы и Будимир перекрестились на икону, врубленную над башенными воротами под жерлом большой пушки, и все вошли в башню. Темньтй ее свод уходил вверх, во мрак. Пахло сыростью, тленом. Все было древнее, погруженное в века.
Внутри Детинца, на просторном посадничьем дворе, стоял собор о пяти главах, простой, строгий, легкий, обшитый досками и расписанный по ним «травчатым» узором. Меж узорными цветами, травами и деревьями летали шестикрылые серафимы и враждебно глядели с высоты на толпившихся внизу грешных людей. Собор цвел кармином, лазурью, желтью, зеленью и золотом, как неописуемой красы русский платок, упавший с девичьей головы на траву лужайки.
Рядом с собором стояли высокие, в три жилья, хоромы, срубленные хоть и крепко, но неказисто. В нестройной связи перемешались балкончики, крылечки, крытые переходы, летние спаленки-повалуши, светлицы, клети, подклети и чуланы. Ребристая крыша хором ослепительно сияла, выложенная пластинками золотистой слюды.
Против посадничьих хором, по другую сторону собора, стояли избы верховников, без всяких затей, но из могучих бревен, крепкие, словно каленые орехи. Гонтовые крыши насунулись на окна, как шапки на злые, завистливые глаза. Оттуда несло духовито свежевыпеченным хлебом, вынутыми из печи пирогами и наваристыми мясными щами. Мичман, потянув носом, жалобно сморщился и потер живот. За домами собинников виднелись избы стрельцов. Там полно было зеленых кафтанов, жирных свиней и злых псов. А дальше, до самых крепостных стен, зеленел листвой сад, обнесенный дубовым частоколом, с высокими качелями, девичьей забавой. К саду примыкал блестевший под солнцем пруд, наверное, с жирными карасями.
– Видал, хлебна муха, как в Детинце живут? – тихо сказал капитану Будимир. – Сытно, пьяно, мягкая перина стлана.
Конвойные стрельцы подвели мирских к парадному, красному крыльцу под шатровой крышей, на витых столбах, с деревянными, в полчеловеческого роста шарами в подножье. На нижней ступеньке крыльца два стрельца в зеленых кафтанах, здоровенные, налитые ядреным красно-сизым румянцем, играли в чернь, выкидывая из стаканчика костяные кубики с точками на боках.
– Полняк! – обрадованно закричал стрелец, выкидывая двенадцать очков.
Другой выкинул четыре и уныло сказал:
– Чека!
– С пудом! – веселился один.
– Голь! – мрачнел другой.
Азарт захлестнул сторожей; они и о пищалях-рушницах забыли, беспечно прислонив их к стене.
– Хороша службишка, сидячая да лежачая. Знай кости бросай! – сказали насмешливо из толпы посадских, стоявших около крыльца.
– Отзынь, волк, собаки близко! – огрызнулся проигравший стрелец.
А удачливый сказал назидательно:
– Попробуй послужи! Всегда у стремени посадника, и днем и ночью!
Ознакомительная версия.