Ну, назавтра я встретился с доктором Трофимовым, который возглавлял экспедицию, побывавшую на Элинии. Он рассказал мне все, что знал, показал снятые там пленки. Атмосфера планеты соответствует земному среднегорью, вода в изобилии. Специальная бригада начала готовить для меня запас суперконцентрированной пищи, медикаментов, одежды.
Еще через два дня я уже лежал в кресле и смотрел на экранчик монитора, на котором в легкой голубой дымке стремительно уменьшалась родная Земля. На этом симпатичном шарике остались все, кто был мне дорог: мама, Ивонна, звери. Я гнал от себя картину проводов, я отталкивал ее от себя. Там я не сдерживался, потому что знал: никакая сила не удержит слезы, они катились и катились по щекам, и на горло был надет зажим. Я не мог даже проглотить эти слезы. Последний раз я увидел их с площадки стартовой башни. Две крошечные фигурки внизу. Сердце мое тянулось туда, к ним. Оно не хотело расставаться.
Но здесь, на «Гагарине», мне не хотелось, чтобы меня видели заплаканным.
Сказать, что я страшился предстоящего, — значит не сказать ничего. Я испытывал тоскливый ужас больного, которого катят на каталке в операционную на операцию, во, время которой мало кто выживает. Этот ужас анестезировал меня, я буквально одеревенел. Поздно, уже поздно. Мышцы не слушались. Не соскочить с этой бесшумной проклятой качалки, которая неуклонно катит меня к операционной. Поздно.
Почему, почему я брякнул это безумное слово «да»? Кто тянул меня за язык, который я прижал к верхним зубам, чтобы сказать «нет»? Прекрасное слово «нет», такое простенькое словцо, почему я не смог произнести его? Я бы расчесывал сейчас густую шерсть Путти и Чапы, и Чапа смотрела бы на меня своими желтыми глазами и просила бы: ну почеши еще бок, что тебе, жалко? А вечером я сделал бы Ивонне тридцать седьмое предложение, и она сказала бы: я должна начать делать зарубки на палке, как Робинзон Крузо, а то я могу потерять счет.
Ко мне подошел один из членов экипажа космоплана, улыбнулся и сказал:
— Товарищ Шухмин, вы останетесь бодрствовать или предпочитаете впасть в спячку?
— То есть проспать всю дорогу?
— Да, — улыбнулся высоченный белокурый красавец. — Как медведь в берлоге. Большинство, правда, предпочитают работать. Все, что обычно откладывается на, нашей суетной Земле. Но некоторые выбирают спячку.
— Да-да! — вскричал я с таким жаром, что красавец удивленно посмотрел на меня. — Только спячка.
— Тогда я провожу вас к экспедиционному врачу. Удивительно было погружение в этот гипотермический сон.
Ведь при обычном засыпании никогда нельзя точно уловить границу между бодрствованием и сном. Она зыбка, размыта. А здесь похоже было, что кто-то медленно гасит свет, и темнота плавно плывет ко мне, вот она уже близко. Сейчас коснется меня, уже — я понял, что сплю.
Мне показалось, что я открыл глаза от острого чувства голода, но потом мне объяснили, что сначала меня вывели из зимней спячки, а уже после этого я почувствовал спазмы голода. Все хотят есть, просыпаясь. Хотя все жизненные процессы резко заторможены, все-таки они протекают. Пусть медленно, но я дышал, пусть медленно, но обмен веществ в моем организме продолжался.
Кроме голода, я испытывал странную легкость духа, почти эйфорию. Как будто гипотермический полуторамесячный сон выморозил из меня весь страх. А может быть, виной тому была фантастичность всего, что произошло со мной. От невообразимых толщ пространства, отделявших теперь меня от Земли, до невообразимости того, что ожидало меня. Ужас ведь тоже требует, наверное, каких-то координат. Вот здесь нисколечко не страшно, а вот здесь уже чуть боязно. У меня не было никаких координат. Восемьдесят килограммов человеческой плоти, заброшенных в безбрежность космоса. Ни верха, ни, низа, ни право, ни лево, ни опасности, ни безопасности, ни горячо, ни холодно.
Но особенно раздумывать обо всех этих материях было некогда, потому что мы приближались к Элинии.
Командир корабля сказал мне:
— Высадка через шесть часов. Мы высадим вас не с космоплана, а автоматическим спускаемым аппаратом. Мы радировали, вас встретят.
— Но я же…
— Не волнуйтесь. Вам делать ничего не нужно. Абсолютно ничего. Сядете в кресло, а потом, когда люк откроется, выйдете. Мы вернемся за вами через полгода.
— А если…
Командир корабля улыбнулся:
— Юра, — сказал он, — простите меня за фамильярность, но я почему-то захотел назвать вас Юрой. В нашем деле столько «если», что мы их даже не считаем. Мы их выносим за скобки. В конце концов, мы не на галерах с рабами, прикованными к веслам. Мы сами выбрали свою профессию. И вы, Юра, сами согласились на свою миссию. И забудьте поэтому слово «если». Не считайте их, а то у вас больше ни на что не останется времени.
— Слушаюсь, товарищ командир, — сказал я.
— А сейчас маленькая традиционная церемония. Пройдем в кают-компанию.
В кают-компании собрались все члены экипажа и экспедиции, которая следовала дальше. Капитан поставил меня в центре, и все стояли молча и смотрели на меня, словно заряжали человеческим теплом. Я готов был поклясться, что они переливали в меня свою энергию. Мне стало жарко, сердце билось сильно. А потом они подняли меня на вытянутых руках и так держали, и у меня предательски пощипывало горло и затуманивались глаза. И гордо мне было на душе и томительно.
Они медленно опустили меня на пол, и каждый пожал мне руку.
Через шесть часов я уже выходил из спускаемого аппарата.
Я читал в отчете экспедиции о том, что на Элинии преобладают желтовато-оранжевые тона. Я видел пленки. Но одно дело читать и смотреть снимки, другое — самому очутиться вдруг в оранжевом мире. И почва под моими ногами была буровато-коричнево-оранжевого цвета, оранжевой была растительность, оранжевыми были облака, блиставшие в бледно-голубом, словно выцветшем небе. На какое-то краткое мгновение память вдруг извлекла из самых своих глубин детский рисунок, что века назад я нарисовал при поступлении в Кустодиевку. Там тоже были космонавты на фоне оранжевой планеты. Совпадение? Или провидение детского ума?
Но то был старый рисунок, а тут надо было как-то реагировать на новый оранжевый мир. Уже не на бумаге: Уже не подвластный моим карандашам и кисточкам.
Оранжево светились глаза эллов, медленно подходивших к спускаемому аппарату. И их я видел на голограммах, снятых Трофимовым. Но какие фотографии могли передать острое чувство нереальности, нахлынувшее на меня при виде этих высоких трехглазых существ, медленно шедших ко мне с широко раскрытыми, словно для объятий, руками. Они шли медленно и молча. Казалось, они плыли над оранжевой своей землей в тихом танце.