– М-м… – сказала Мэри. – Что ж, будем ждать его письма.
На следующее утро Мэтью вышел к завтраку усталый, вялый и рассеянный. Попытки Полли завязать беседу он отверг так решительно, что Мэри велела ей замолчать.
– Тебе нехорошо? – спросила она Мэтью, ковырявшегося в корнфлексе.
– Нет, – Мэтью покачал головой. – Мне хорошо, – и он демонстративно набросился на корнфлекс. Ел он так, словно хлопья душили его.
Я пристально смотрел на него и видел, что он вот-вот расплачется.
– Эй, Мэтью! Мне сегодня надо в Чичестер. Хочешь со мной?
Он снова покачал головой:
– Нет, папа, спасибо… Я бы лучше… Мама, можно мне взять бутербродов?
Мэри вопросительно взглянула на меня. Я кивнул.
– Можно. Я после завтрака тебе сделаю.
Мэтью поел еще и ушел наверх.
– Золотое Копытце тоже не ел, когда погиб его друг Глазастик. Очень печально было, – заметила Полли.
– Иди-ка причешись, – сказала Мэри. – Смотреть противно.
Когда она ушла, Мэри сказала:
– Честное слово, это из-за вчерашнего типа.
– Может быть, – согласился я. – А скорее – нет. Он вчера был веселый. И вообще, если он хочет куда-то идти, мы не должны его удерживать.
Когда я вышел, то увидел, что Мэтью кладет альбом, коаски и бутерброды в багажник велосипеда. Я понадеялся, что бутерброды выдержат путешествие.
– Ты поосторожней. Помни, что сегодня суббота, – сказал я.
– Помню, – ответил он и уехал.
Вернулся Мэтью в шесть и ушел к себе. К обеду он не спустился. Я спросил Мэри, в чем дело.
– Говорит, что есть не хочется, – сказала она. – Лежит и глядит в потолок. Его что-то мучает.
Я пошел к нему. Он и впрямь лежал, вид у него был измученный.
– Устал, старик? – спросил я. – Ложись совсем. Я тебе принесу поесть.
Он покачал головой:
– Спасибо, папа. Не хочу.
Я оглядел комнату и увидел четыре новые картинки. Все ландшафты. Два стояли на камине, два на комоде.
– Это сегодня? – спросил я. – Можно посмотреть?
Я подошел поближе. На одном я сразу узнал докшемский пруд, на другом был угол пруда, на третьем – вид на деревню и холмы с более высокой точки, а на четвертом – что-то мне незнакомое.
Я увидел равнину. На заднем плане, на фоне ярко-синего неба, тянулась цепь древних на вид холмов, прерывавшаяся какими-то приземистыми, округленными башнями. Посередине, чуть вправо, высилась пирамида – огромная и не совсем правильная, потому что камни (если это вообще были камни) не были пригнаны друг к другу, а, если верить рисунку, громоздились кучей. Я не назвал бы ее сооружением, но и не сказал бы, что это природная формация. За ней извилистой линией располагались какие-то сгустки материи, иначе я их не назову, потому что таких не видел; быть может, это мясистые растения, быть может, – стога, быть может, – хижины, и дело осложнялось тем, что каждый из них отбрасывал по две тени. От левого края рисунка к пирамиде шла ровная, как по линейке, полоска и резко сворачивала к дымке у подножия холмов. Вид был мрачный и цвета невеселые, кроме яркой лазури неба: охряный, тускло-красный, серый. Сразу чувствовалось, что «там» сухо и ужасно жарко.
Я все еще смотрел и дивился, когда услышал сзади всхлипывания. Мэтью с трудом произнес:
– Это последние. Больше не будет.
Я обернулся. Он щурился, но слезы все же текли. Я присел на кровать и взял его руку.
– Мэтью, милый, скажи! Ну, скажи, что с тобой такое?!
Мэтью втянул носом воздух, откашлялся и выговорил:
– Это из-за Чокки, папа. Он уходит. Навсегда.
Я услышал шаги на лестнице, быстро вышел и плотно закрыл дверь.
– Что с ним? – спросила Мэри. – Болен?
Я взял ее за руку и увел подальше.
– Нет, – сказал я. – Все будет хорошо. – Я повел ее по лестнице вниз.
– Да в чем же дело? – настаивала она.
Здесь, в холле, Мэтью не мог нас услышать.
– Понимаешь, Чокки уходит… освобождает нас, – сказал я.
– Ох, как я рада, – сказала Мэри.
– Радуйся, только смотри, чтоб он не заметил.
Мэри подумала.
– Я отнесу ему поесть.
– Нет. Не трогай его.
– Что ж ему, голодать, бедняге?
– Он… Я думаю, они там прощаются… а это нелегко.
Она, недоверчиво хмурясь, глядела на меня.
– Что ты, Дэвид! Ты говоришь так, как будто Чокки и вправду есть.
– Для Мэтью он есть, и прощаться с ним трудно.
– Все равно голодать нельзя.
Я всегда удивлялся, почему это самые милые женщины не могут понять, как серьезны и тяжелы детские огорчения.
– Позже поест, – сказал я. – Не сейчас.
За столом Полли безудержно и невыносимо болтала о своих пони. Когда она ушла, Мэри спросила:
– Я думала… Как по-твоему, это тот тип подстроил?
– Какой?
– Твой сэр Уильям. Он ведь Мэтью загипнотизировал. А под гипнозом можно внушить что угодно. Предположим, он ему сказал: «Завтра твой друг уйдет навсегда. Тебе будет нелегко с ним прощаться, но ты простишься, а он уйдет, и ты его со временем забудешь». Я в этом плохо разбираюсь, но ведь внушение может вылечить, правда?
– Вылечить? – переспросил я.
– Я хотела сказать…
– Ты хотела сказать, что, как прежде, считаешь Чокки выдумкой?
– Не то чтоб выдумкой…
– А плавание? И потом – ты же видела, как он рисовал на днях. Неужели ты еще считаешь…
– Я еще надеюсь. Все же это лучше, чем одержимость, о которой толковал твой Лендис. А сейчас как будто про нее и речи быть не может. Смотри: он идет к этому сэру, а на следующий день говорит тебе, что Чокки уходит…
Мне пришлось признать, что кое в чем она права; и я пожалел, что мало знаю о гипнозе вообще, а о вчерашнем – в частности. Кроме того, я пожалел, что, изгоняя Чокки, сэр Уильям не сумел провести это как можно менее болезненно.
Вообще я сердился на Торби. Я повел к нему Мэтью для диагноза, которого не услышал, а мне подсунули лечение, о котором я не просил. Чем больше я думал об этом, тем больше мне казалось, что он действовал не так как надо, а, точнее говоря, своевольно.
Перед сном мы зашли к Мэтью – вдруг ему захотелось есть? У него было тихо, он мерно дышал, и, осторожно прикрыв дверь, мы ушли.
Наутро, в воскресенье, мы не стали его будить. Мэтью выполз очень заспанный часам к десяти, глаза у него порозовели, вид стал совсем рассеянный, но аппетит к нему вернулся.
Примерно в половине двенадцатого к дому подъехала большая американская машина, похожая спереди на пианолу. Мэтью, грохоча, скатился по ступенькам.
– Папа, это тетя Дженет! Я бегу, – задыхаясь крикнул он и ринулся к черному ходу.
День выдался трудный. Это было похоже на прием без почетного гостя или на выставку курьезов без главного экспоната. Мэтью знал, что делает. Весь день шла болтовня об ангелах-хранителях (с примерами «за» и «против»), а также о том, что все знакомые художники были весьма неприятными, если не опасными людьми.