Занялась было девка в его руках полымем, да скрепилась, молвила слово суровое:
— Чай, не теребень я кабацкая, чтоб с первым встречным-поперечным при дороге валандаться! Не до ласки мне твоей — люта змея сердце высосала. Коль не можешь жизнь мою спасти, так сделай милость, уйти с дороги!
И так он ее уговаривал, и этак — она же ни в какую.
— Ин быть по-твоему, моя красавушка, — сказал он наконец и сгинул с глаз помутившихся девичьих, успел только рукою на запад махнуть да молвить — Туда ступай, к судьбе своей!
Глянула девка — на том месте, где только что искуситель ее стоял, валяется длинный и узкий серебряный нож. Верно, обронил перевертень его, когда опять волком скидывался.
Подобрала девка тот нож, скрепилась сердцем — да и пошла. Вперед пошла, к месту своему закольному!
Шла девка и шла, прямиком на зимний запад. А куда ж ей было деваться, горькой!
Путников ей боле не встречалось, никто ее боле словами не облазнял.
Солнце угасло, ночь кругом залегала. И тут вышла девка на поляну. Глядь — чудо-дерево стоит. Сроду девка таких деревьев не видывала! Чудной оно толщины и величины, такое лишь в страшном сне привидится… Все оно снегом принакрыто и сверкает при последнем светлом луче, будто сундук с серебром.
И тихо, и никого. И тайга молчит.
— Эй! — крикнула девка. — Эй, суженый-ряженый! Что не привечаешь невестушку! Докогда ждать себя повелишь?
А у самой сердчишко так из грудей и выскакивает. Да лишь тишина ей ответствует.
И другожды она позвала, со страху изойти из сей жизни готовая. И опять тихо-о…
А как девка третий раз крикнула, он и стал перед ней. И весь с головы до ног сверкает, словно светом одет небесным, серебряным.
Долго глядели жених с невестой друг другу в очи, и вот он кинулся вперед. В два прыжка поляну перемахнул, а на третьем повстречали его жаркие объятья невестушкины: твердая рука да булатный вострый ножичек. Вот пришло и ему время службу служить!
Вонзила девка жениху лезвие в самое ретивое сердечушко!..
С ног-то он ее сбил, успел, сверху пал… не то прорычал, не то кликом кликнул человечьим, словно позвал кого-то… И дух изронил. Медленно смерклось биение его сердца — и закат медленно померк.
Свечками засветились звезды ранние. И луна лампадку зажгла.
А те-то двое лежат на ложе своем брачном… Пуховичками им — сугробы сыпучие. Пологом — иней летучий. Одеялком — виялица белая. Песни величальные пели сосны да ели, сквозь зимний сон иглами скрипели. Дедушка Мороз щедро, шапками сыпал снежное серебро.
Только не невестина кровь белизны красила — кровь женихова.
И лежала девка на том жертвище, вся как есть его кровью залитая, не в силах пальцем шевельнуть, пока не набрел на нее б родник нечаянный — охотник.
— Кто, — говорит, — такой жив-человек?
А девка совсем уж было зашлась в разуме, заградились ее уста. Освободил ее охотник от мертвого — тот и заиневел уже, — до дому родимого довел.
Порадовался люд, что живая, что спаслась. Волки-то ушли от села навовсе!
Эх, девка! Думала, от судьбины убежала? Да разве обережешься неминучей участи! С тою кровью и вошло семя в тело девичье. И зачреватела она, и ходила, сколь от веку определено, а настал срок — родила. Сына родила! И хоть не сказывали ему, кто его батюшка, а пошел-таки, повелся на земле его именем новый род.
И доднесь ведется!
* * *— Огонь! Огонь!!
Что?
Сон?
Почему?
Александра вскинулась, еще не проснувшись, невольно натягивая на голые плечи тулуп, которым была укрыта.
Бревенчатые стены косо поплыли вверх, вниз… медленно двинулись по кругу. Александра ткнулась лицом в подушку, еле сдерживая тошноту. Подушка, набитая сухой травой, пряно зашелестела.
— Ох, плохо мне… плохо, — прошептала Александра непослушными губами. — Ох, как…
Да что, да с чего? Дурман от лекарств, которыми вчера напичкали ее в больнице? Или Михайлова самогонка? Нет, чепуха, и глотнула-то раз — с души воротило! Или… зелье этого, как его там — Филиппа Актанки, трава, которую он бросил в чай?
Нет, если б не этот его чай, Александра, пожалуй, и вовсе не смогла бы уснуть. Ведь Михаил был прав… вернее, тонгасы были правы, утверждая: «Придет множество злых тигров!..»
Когда они втроем вышли на самую окраину Богородского, приближаясь к дому Михаила, совсем рядом вдруг послышался грозный, предупреждающий рык. Темнота упала разом, глухо, и оружие Филиппа было бесполезным — куда стрелять?! И все же он давал залп за залпом, и после каждого выстрела, посланного в снежную круговерть, ночь отзывалась ревом… А Филипп хмуро бормотал, словно творил заклинания:
— Если ты явился, потому что кресало свое обронил-потерял, то прямо скажи.
Если ты явился, потому что трубки у тебя нет, то прямо скажи.
Если ты явился, потому что кремня не имеешь, то прямо скажи.
Может быть, ты в разных дорогих материях нуждаясь явился, так ты прямо скажи! Я, хоть сам не имею, но среди родичей, друзей своих поищу — найду для тебя.
Или, может быть, в разных собаках нуждаясь ты пришел? Прямо мне скажи!
Все для тебя сделаю, только не проси у меня своей сестры. Уйди лучше, тигр-злой дух!..
От всего этого Александра так изнемогла, что была почти в обмороке, когда дверь Михайлова дома, наконец, захлопнулась за ними, избавив от ночных кошмаров.
А потом — чай с той травой. Она пахла то ли чабрецом, то ли полынью, такой приятный, мятный привкус…
На секунду Александра опять блаженно забылась, но тут же ее заставил вскочить новый крик:
— Огонь! Огонь!..
И выстрел в соседней комнате!
Накинув тулуп прямо на рубашку, босая Александра выскочила за дверь — и отшатнулась, припала к косяку…
Вся маленькая кухня Михаила Невре, чудилось, была раскалена. Снаружи малиново просвечивали бревна, словно готовы были вот-вот рассыпаться искрами; багрово горело лицо Михаила, на миг оторвавшегося от красно светящегося ружья. Глаза его были безумны.
— Огонь! — хрипло скомандовал он сам себе — и грянул выстрел в полымя за разбитым окном.
Александра вскрикнула.
— Уходи! — не оборачиваясь, приказал Михаил. — Филипп, уведи ее!