– Господин профессор, – почтительно начал главный заместитель, – какова суть новой программы?
– Вопрос серьёзный и взвешенный, – одобрил Яримицу. – Отвечу кратко – изучение смерти живых существ на скорости в семьдесят тысяч раз больше, чем скорость света.
Вся комната заседаний с энтузиазмом зааплодировала. Изучение смерти! может ли быть что-нибудь более волнующее и желанное для сердца настоящего биолога?! «Смерть помогает жизни», – неустанно повторял профессор свой козырной лозунг, и плеяда за плеядой взрастала в стенах «Генезиса», насыщаясь яримицуанской верой в смерть аналитическую, смерть созидающую, смерть как исток жизни.
Лишь немногие из доверенных сотрудников профессора догадывались, что программа началась гораздо раньше, когда из проекта «Флэш» в «Генезис» стали поступать образцы тканей, носившие следы некой загадочной, прежде неизвестной и ужасающей смерти. Теперь предстояло исследовать много, очень много мёртвых тканей, чтобы понять эту смерть и сделать из неё полезные выводы.
День отлёта на полигон назначен. Наблюдатель сам завизировал приказ об отправке партии образцов спецрейсом к звёздной системе, обозначенной как Стартовая. Он перелопатил все справки и рапорты о готовности проектных служб, о пункте вылета, составе экипажа и прочем, пару суток уточнял подробности и в итоге вывел игольным пером: «Регламент соблюдён. Режимные требования выполнены. Ст. прикреп. сотр. сл. безоп. Нейтан Норр».
После чего сам себе выписал командировку в Город. На орбиту придётся вылетать в четверг 11 ноября, рано утром; значит, уже около 02.00 надо быть в Баканаре. Но уезжать, не побывав на траурном концерте Гельвеции, Наблюдателю не представлялось возможным.
Среда совпадала с последним днём 1291-го имперского года, туаманы назначили своё шоу на 20.00, и в тот же час Гельвеция ждала хлиперов в театре-музцентре «Причал», стоящем в Гриннине прямо на берегу Правой Реки.
Или – или. Те, кто понимал в культуре и ценил искусство, должны были разделиться – или славить бесполое дитя Правителя и его возлюбленного герцога, или скорбеть с Гельвецией и её друзьями о Хлипе.
Для Наблюдателя выбора не существовало. Он давно определился, на чьей стороне его симпатии. И это терзало его, потому что госслужащему четвертого ранга, всегда одетому в стиле «бюрократ-столоначальник», не пристало ходить на концерты неоязычницы, наряженной в домотканое и этническое.
Там, в «Причале», всё противоречило житейским установкам Наблюдателя. Теснота и сумрак крохотного зальчика. Люди с вычурными причёсками, пирсингом и рисунками по телу, одетые, как экспонаты кунсткамеры. Дым мэйджа в воздухе, богемный жаргон, разговоры о заумных, часто несуществующих предметах. Поцелуи как приветствия, даже среди парней. Молодая женщина, кормящая младенца татуированной грудью. Он был здесь чужим, всё его отталкивало, но он влез поближе к сцене, игнорируя все вопросительные взгляды. Гельвеция настраивала гитару, и желаннее этого зрелища ничего не было.
– Тут пел Хлип. Теперь я спою. Тише. – Ясный голос её пролетел по набитому залу, разом погасив шум и бормотание. – Это для него.
Сжав губы, Наблюдатель уставился на Гельвецию, как на мишень. Из зала её снимали. Нехорошо было бы попасть в память чьего-то трэка, но случай такой, что этим стоит пренебречь.
Когда дом сгорает – остаётся лишь пепел.
Мысли, чувства, года – обращаются в пепел.
Но память моя – жива,
Память моя – музей
хрупких фигурок из пепла.
Она вовсе не была ослепительной девушкой. Стремительная и деловая мадам Мошковиц из снисхождения дала бы ей пятьдесят очков вперёд, и то затем, чтобы не осуждали: «Ишь, как призовая кобылица походя растоптала девчонку!»
Нет, Гельвеция брала за душу другим. Голос с надрывом, то с нотками стона или плача, то звенящий смехом, а порой задумчиво тихий – без напора, не взлетая до высоких нот, не подавляя силой, но увлекая доверительной интонацией скорее разговора под гитару, чем раскатистой, широко льющейся песни.
И лиц тех давно уже нет,
И песни давно отзвучали.
Но память моя – стара,
Память моя – музей
образов светлой печали.
«Я расскажу о том, что болит, – словно обещал её бесхитростный голос. – Я угадаю твою боль. Я назову – и она вздрогнет в унисон, растает, вытечет безмолвной слезой. Замри. Сейчас наступит резонанс. Мои струны заколдуют твою грусть».
Хлип ушёл – и ладно. Она вызовет из глубины душ осадок скорби, изведёт его и песней осветлит сердца. Улетай, печаль, оставь нас! Прости-прощай, желчный лидер Greenneen. Ещё слово, ещё аккорд, и последний общий вздох мягко сдует тебя за край земной… Поминки – ритуал изгнания.
Невольным наваждением возник яростный клич Хлипа: «Они объясняют мир, а мы – изменим его!» Самоучка вроде образца II. Старая Земля припасла много разрушительных цитат для крикунов-радикалов.
Покуда живём – мы помним,
И живы они вместе с нами.
Я здесь – хранитель музея
горьких воспоминаний.[4]
После концерта к Гельвеции было не протолкнуться. Но Наблюдатель умел добиваться поставленной цели. Усталая, поблекшая сидела она, и вокруг старались не галдеть, чтобы слышать её стихший, почти бархатный голос. Он протянул блокнот:
– Гель, твой автограф.
– Кому пишем? – Она почти осипла за вечер, бархат речи был стёрт, но чуть царапал слух жёсткими ворсинками хрипотцы.
– Нейтану Норру. – Наблюдатель назвался совсем негромко, пригнувшись к певице. Уютный, умиротворяющий аромат волос с привкусом травяного настоя коснулся его ноздрей. Нет, не тайная власть поющей отшельницы лишает мужчин покоя – а чистота, чуждая гремящим улицам, обещание тишины и сокровенных бесед о главном, мудром и простом.
Она начертала – игольное перо сохранило теплоту сухих, загорелых пальцев, сильных и нежных:
«Это день гаснущих звёзд, они – красные глаза в небе. Будем яркими, пока горят сердца. Гель Грисволд – Нейтану Норру, в память о встрече. Причал, 10.11.35 г.»
Он заполучил желаемое, но хотел большего – и обрёл его, коснувшись щедрой руки губами. Запах. Неповторимая. Надо спешить. Гнать к аэродрому, оттуда – стрелой на восток.
– Быстрее, – велел он пилоту авиатакси.
«Багровое око вампира. Да! живём слишком мало, чтобы понять, как остывшая звезда завидует пылающей. Боже, и через десять часов я махну к Стартовой!.. Надеюсь, там нет этих шикарных окон в полстены. Противно проснуться и видеть красный шар в сером небе».
– Хорошо бы ввалиться в туанское гадище и устроить шаривари! Уляпать их мазью от гнили!
Сей призыв пришлось орать, иначе он не пробился бы сквозь оглушительные раскаты песни Хлипа «Всё чужое». Так уж была построена сходка хлиперов: она с многократным усилением повторяла шум, свет и злобу Города. Этим певец и зажигал свою аудиторию, подобно линзе собирая в жгучий пучок гнева тусклое городское зарево и цинготную тоску о недостижимом. Здесь во всём ценили передоз и перебор.