Потом читали приказ: "...в учебном бою проявил полную безответственность, которая в реальных боевых действиях повлекла бы за собой неминуемую гибель товарищей". Потом сорвали рубашку и, подняв руки, привязали их к столбу.
И тогда случилась странная вещь: оказалось, что легче переносить, когда бьют тебя самого, чем смотреть, как секут другого. Я вовсе не хочу сказать, что это было приятно. Как раз страшно больно. И паузы между ударами не менее мучительны, чем сами удары. Но прокладка действительно помогла, и мой единственный стон после третьего удара никто не услышал.
И еще одна странность: никто никогда не напоминал мне о том, что случилось. Как я ни приглядывался, но Зим и другие инструкторы обращались со мной точно так же, как всегда. Доктор смазал чем-то следы на спине, сказал, чтобы я возвращался к своим обязанностям - и на этом все было кончено. Я даже умудрился что-то съесть за ужином в тот вечер и притворился, что участвую в обычной болтовне за столом.
Оказалось, что административное наказание вовсе не становится черным пятном в твоей карьере. Запись о нем уничтожается, когда заканчивается подготовка, и ты начинаешь службу наравне со всеми чистеньким. Но главная метка остается не в досье.
Ты никогда не сможешь забыть наказания.
8
У нас нет места тем, кто привык
проигрывать. Нам нужны крепкие
ребята, которые идут, куда им укажут,
и всегда побеждают.
Адмирал Джон Ингрэм, 1926 г.
Когда мы сделали все, что могли, на равнине, нас перевели в горный район Канады для более жестких тренировок. Лагерь имени сержанта Смита очень походил на лагерь Курье, только был гораздо меньше. Но и Третий полк теперь поредел: в самом начале нас было более двух тысяч, а теперь осталось менее четырехсот. Рота Эйч уже имела структуру взвода, а батальон на смотре выглядел, как рота. Тем не менее мы до сих пор назывались "рота Эйч", а Зим - командиром роты.
На деле уменьшение состава означало более интенсивную индивидуальную подготовку. Казалось, что инструкторов-капралов стало больше, чем нас самих. Сержант Зим, у которого голова теперь болела не за две сотни "сорвиголов", как было вначале, а только за пятьдесят, мог постоянно следить недреманным оком за каждым из нас. Иногда даже казалось, что он рядом, когда ты был точно уверен, что его нет. Так и выходило: стоило сделать что-то не так, Зим, откуда ни возьмись, вырастал у тебя за спиной.
В то же время проработки, которые время от времени все равно выпадали на нашу долю, становились более дружественными. Хотя. с другой стороны, любой выговор казался более унизительным - мы тоже менялись. Из всего первоначального набора остался только каждый пятый, и этот каждый пятый был уже почти солдатом. Зим, похоже, вознамерился довести каждого до кондиции, а не отправлять домой.
Мы стали чаще видеться и с капитаном Франкелем, он больше времени теперь проводил с нами, а не за столом в кабинете. Он уже знал всех по именам и в лицо и, судя по всему, завел в голове досье на каждого, где точно фиксировал наши промахи и удачи, кто как обращается с тем или иным видом вооружения, кто болел, кто получил наряд вне очереди, а кто давно не получает писем.
Он не был таким жестким, как Зим, не повышал тона, не говорил обидных слов, чаще улыбался. Но за мягкой улыбкой скрывался стальной характер. Я никогда не пытался вычислить, кто из них двоих более соответствует идеалу солдата - Зим или Франкель. Безусловно, они оба как личности были гораздо ближе к такому идеалу, чем любой другой инструктор лагеря. Но кто из них лучше? Зим делал все с подчеркнутой точностью, даже с некоторым изяществом, как на параде. Франкель же проделывал то же самое, но в каком-то порыве, "с брызгами" - как будто играл в игру. Результаты были те же, но никто, кроме капитана, не мог представить исполнение поставленной задачи легким, чуть ли не пустяковым делом.
Оказалось, что "избыток инструкторов" нам просто необходим. Я уже говорил, что осваивать скафандр было не так уж трудно. Но это на равнине. Конечно, доспехи исправно работали и в горах, но другое дело, когда нужно прыгать между двумя отвесными гранитными стенами, вокруг торчат обломки острых скал, а ты обязан менять в воздухе режим прыжка. У нас было три несчастных случая: двое парней умерли, одного отправили в больницу.
Но без скафандра скалы были едва ли менее опасными: на нашем участке часто попадались змеи. Из нас же упорно пытались сделать заправских альпинистов. Я не мог понять, какой прок десантнику от альпенштока, но уже давно привык помалкивать и тренироваться изо всех сил. Мы освоили и это ремесло, и оно, в результате, оказалось не таким уж сложным. Если бы год назад кто сказал мне, что я запросто смогу влезть на отвесную гладкую скалу, используя лишь молоток, жалкие гвоздики и никчемную веревочку, я рассмеялся бы ему в лицо. Я - человек равнинный. Поправка: я был человеком равнин. С тех пор со мной произошли некоторые изменения.
Я только-только начинал понимать, как сильно изменился. В лагере Смита был более свободный режим - нам разрешалось ездить в город. В принципе, некоторая "свобода" существовала и в лагере Курье. Она означала, что в субботу после обеда, если не было спецнаряда, я мог уходить из лагеря куда заблагорассудится. Но обязательно вернуться к вечерней перекличке. Да и какой был смысл в такой прогулке, когда до горизонта тянулась однообразная степь, вокруг ни души, только изредка попадался испуганный заяц - ни девушек, ни театров, ни дансингов, ни прочих увеселений.
Хотя, если честно, свобода и в лагере Курье была счастьем. Иногда очень важно иметь возможность уйти куда глаза глядят, чтобы не видеть палаток, сержантов, опостылевших лиц друзей... мгновения, когда не надо постоянно ждать окрика, сигнала тревоги, когда можно прислушаться к своей душе, уйти в себя. Свобода ценилась тем больше, что тебя могли ее лишить, как и любой другой привилегии. Могли запретить покидать лагерь или даже расположение роты: тогда нельзя было пойти даже в библиотеку или в "палатку отдыха". Запреты могли быть еще строже: выходить из своей палатки только по приказу.
Но в лагере Смита мы могли ходить в город. Челночные ракетные поезда отправлялись в Ванкувер каждое субботнее утро, как раз после нашего завтрака. Вечером таким же поездом возвращались к ужину. Инструкторам разрешалось даже проводить в городе субботнюю ночь или вообще несколько дней, если позволяло расписание занятий.
Именно в тот момент, когда я вышел из поезда на перрон городского вокзала, я начал понимать, как сильно изменился. Джонни больше не вписывался в эту гражданскую жизнь. Она казалась непонятной, сложной и невероятно беспорядочной.