– Наконец-то, – сказал Турнен язвительно. – А я-то думал, что мне, бедному, делать, если вы не согласитесь. Я уже собирался вас прямо спрашивать: зачем вы, собственно, здесь сидите, Горбовский?
– Но ведь вы не спрашиваете?
– В общем – нет, потому что я и так знаю.
Леонид Андреевич с восхищением посмотрел на него.
– Правда? – сказал он. – А я-то думал, что законспирировался удачно.
– А зачем вы, собственно, законспирировались?
– Так смеяться же будут, Тойво. И вовсе не тем смехом, какой я привык слышать рядом с собой.
– Привыкнете, – снова пообещал Турнен. – Вот спасете человечество два-три раза – и привыкнете… Чудак вы все-таки. Человечеству совсем не нужно, чтобы его спасали.
Леонид Андреевич натянул шлепанцы, подумал и сказал:
– В чем-то вы, конечно, правы. Это мне нужно, чтобы человечество было в безопасности. Я, наверное, самый большой эгоист в мире. Как вы думаете, Тойво?
– Несомненно, – сказал Турнен. – Потому что вы хотите, чтобы всему человечеству было хорошо только для того, чтобы вам было хорошо.
– Но, Тойво! – вскричал Леонид Андреевич и даже слегка ударил себя кулаком в грудь. – Разве вы не видите, что они все стали как дети? Разве вам не хочется возвести ограду вдоль пропасти, возле которой они играют? Вот здесь, например. – Он ткнул пальцем вниз. – Вот вы давеча хватались за сердце, когда я сидел на краю, вам было нехорошо, а я вижу, как двадцать миллиардов сидят, спустив ноги в пропасть, толкаются, острят и швыряют камешки, и каждый норовит швырнуть потяжелее, а в пропасти туман, и неизвестно, кого они разбудят там, в тумане, а им всем на это наплевать, они испытывают приятство оттого, что у них напрягается мускулюс глютеус, а я их всех люблю и не могу…
– Чего вы, собственно, боитесь? – сказал Турнен раздраженно. – Человечество все равно не способно поставить перед собой задачи, которые оно не может разрешить.
Леонид Андреевич с любопытством посмотрел на него.
– Вы серьезно так думаете? – сказал он. – Напрасно. Вот оттуда, – он опять ткнул пальцем вниз, – может выйти братец по разуму и сказать: «Люди, помогите нам уничтожить лес». И что мы ему ответим?
– Мы ему ответим: «С удовольствием». И уничтожим. Это мы – в два счета.
– Нет, – возразил Леонид Андреевич. – Потому что едва мы приступили к делу, как выяснилось, что лес – тоже братец по разуму, только двоюродный. Братец – гуманоид, а лес – негуманоид. Ну?
– Представить можно все что угодно, – сказал Турнен.
– В том-то и дело, – сказал Горбовский. – Потому-то я здесь и сижу. Вы спрашиваете, чего я боюсь. Я не боюсь задач, которые ставит перед собой человечество, я боюсь задач, которые может поставить перед нами кто-нибудь другой. Это только так говорится, что человек всемогущ, потому что, видите ли, у него разум. Человек – нежнейшее, трепетнейшее существо, его так легко обидеть, разочаровать, морально убить. У него же не только разум. У него так называемая душа. И то, что хорошо и легко для разума, то может оказаться роковым для души. А я не хочу, чтобы все человечество – за исключением некоторых сущеглупых – краснело бы и мучилось угрызениями совести или страдало бы от своей неполноценности и от сознания своей беспомощности, когда перед ним встанут задачи, которые оно даже и не ставило. Я уже все это пережил в фантазии и никому не пожелаю. А вот теперь сижу и жду.
– Очень трогательно, – сказал Турнен. – И совершенно бессмысленно.
– Это потому, что я пытался воздействовать на вас эмоционально, – грустно сказал Леонид Андреевич. – Попробую убедить вас логикой. Понимаете, Тойво, возможность неразрешимых задач можно предсказать априорно. Наука, как известно, безразлична к морали. Но только до тех пор, пока ее объектом не становится разум. Достаточно вспомнить проблематику евгеники и разумных машин… Я знаю, вы скажете, что это наше внутреннее дело. Тогда возьмем тот же разумный лес. Пока он сам по себе, он может быть объектом спокойного, осторожного изучения. Но если он воюет с другими разумными существами, вопрос из научного становится для нас моральным. Мы должны решать, на чьей стороне быть, а решить мы этого не можем, потому что наука моральные проблемы не решает, а мораль – сама по себе, внутри себя – не имеет логики, она нам задана до нас, как мода на брюки, и не отвечает на вопрос: почему так, а не иначе. Я достаточно ясно выражаюсь?
– Слушайте, Горбовский, – сказал Турнен. – Что вы прицепились к разумному лесу? Вы что, действительно считаете этот лес разумным?
Леонид Андреевич приблизился к краю и заглянул в пропасть.
– Нет, – сказал он. – Вряд ли… Но есть в нем что-то нездоровое с точки зрения нашей морали. Он мне не нравится. Мне в нем все не нравится. Как он пахнет, как он выглядит, какой он скользкий, какой он непостоянный. Какой он лживый, и как он притворяется… Нет, скверный это лес, Тойво. Он еще заговорит. Я знаю: он еще заговорит.
– Пойдемте, я вас исследую, – сказал Тойво. – На прощание.
– Нет, – сказал Леонид Андреевич. – Пойдемте лучше ужинать. Попросим открыть нам бутылку вина…
– Не дадут, – сказал Тойво с сомнением.
– Я попрошу Поля, – сказал Леонид Андреевич. – Кажется, я пока еще имею на него какое-то влияние.
Он нагнулся, собрал в горсть оставшиеся камешки и швырнул их вниз. Подальше. В туман. В лес, который еще заговорит.
Тойво, заложив руки за спину, уже неторопливо поднимался по лестнице.