Трудно Ариду выкроить час. Его личное время принадлежало не ему, а проблеме, которую нужно было решить.
Клетка была куда сложнее атома. Атом не обладал «памятью». А клетка не только «помнила» себя, но своей безукоризненной «памятью» связывала прошлое, настоящее и будущее каждого многоклеточного организма. Найти средства, предохраняющие наследственно-информационный аппарат от разрушающего действия энтропии, — значит сделать каждый индивид, каждое «я» и каждое «ты» таким же не боящимся смерти, как вид и род. Кому, как не Ариду, могла прийти такая дерзкая идея? И эта идея завладела умами всех дильнейских ученых.
Эроя ждала Арида в тот день, когда он обещал прийти.
Но он пришел только через неделю.
— Спешная работа, — сказал он, — не могла выделить для меня даже свободной минуты. Вы должны меня извинить. Но зато теперь остались считанные дни…
— Вы рады? — спросила Эроя. — Ваше усталое лицо об этом не говорит. Глаза смотрят на мир не только утомленно, но и грустно. Отчего это, дорогой? Раз вы так близки к победе, вы должны быть счастливы. Выражение вашего лица опровергает это.
— Это не совсем так, — ответил Арид. — Я действительно счастлив, как и все мои многочисленные сотрудники и друзья. Но поймите нас, Эроя. Ведь мы берем на себя огромную ответственность. Трудно сказать, что принесет нам победа над старением клеточной «памяти». Дильнейское общество, все и каждый, переступит через границу, отделяющую две эпохи — прошлую и будущую — и выйдет в неведомое. В продолжение десятков ты сяч лет дильнеец жил, если благоприятствовали социально-экономические условия, столько, сколько ему было отмерено его биологическими и физиологическими пределами. Между мыслью дильнейца, рвавшейся в беспредельность пространства и времени, и его бренным телом не могло быть подлинного единства. Слабое, рано стареющее тело было недостойно интеллекта и воли, готовой победить все, преодолеть все физические препятствия для познания мира и для развития коммунистического обществе. Наука была обязана продлить жизнь, сделать слабое тело таким же сильным и боеспособным, как интеллект и воля современного дильнейца. И вот мы накануне реализации этой дерзкой идеи.
— Так почему же вы тревожитесь? Разве может тревожиться врач, несущий больному здоровье?
— Поймите, Эроя! Это же процесс необратимый. Каждый дильнеец станет чем-то вроде Ларвефа, моего учителя, победившего сначала самого себя, а потом время. Но не каждый может быть Ларвефом. Жизнь-это, кроме всего, цепь привычек и привязанностей. Разве легко выскочить из рамок своей жизни, ко дну которой, как ракушки к кораблю, прилипли привычки и пристрастия, А что, если дильнейцы, чьи клетки приобретут долговечную память, потребуют от меня и моих сотрудников вернуть им утерянный мир, утерянное бытие, способность быстро стареть! Судя по вашей улыбке, вы этого не предполагаете?
— Вы не поняли мою улыбку. Я как раз это предполагаю. Многим свойственно желать того, чего у них нет, и не ценить то, чем они обладают. Подарите им бессмертие, и они будут тосковать по смерти.
— Ну вот, — сказал удовлетворенно Арид, — вы лучше меня объяснили мою тревогу. А сейчас, если вы согласитесь отложить все срочные дела, я предлагаю вам совершить вместе со мной быстрое путешествие по Дильнее. Мне хочется запечатлеть в своем сознании мир таким, какой он сейчас. Через несколько дней наступит перемена. Все, что есть сегодня, отделится от нас почти с катастрофической стремительностью. Слово «вчера» потеряет всякий смысл. Вчерашний день будет так же далеко от нас, как палеолит, если не дальше…
— А вы не преувеличиваете, Арид?
— Наоборот. Я преуменьшаю.
Он бросил взгляд на автоматический справочник.
— Как поживает ваш Эрудит?
— Отлично.
— Как работает?
— Бесперебойно.
— Бедняга!
— Чуточку тише. Я очень прошу. Он не любит, когда его жалеют.
— А как его не жалеть? Все изменятся, а он останется прежним.
— Ничего. Мы подновим его программу.
— Дело не только в программе, а в точке зрения на мир. Разве дильнейцы, обретшие долголетие, будут точно так же мыслить, как мыслили они вчера? Вся история прошлого покажется им крайне странной и во многом непонятной. Им прежде всего будет непонятно, как их предки могли откладывать срочные дела, когда рамки их бытия были столь узкими. Но идемте, Эроя. У нас есть возможность поговорить и в вездеходе.
Автомат-водитель открыл дверцы вездехода.
— Ну, как настроение, Кик? — спросила Эроя водителя.
— Самое бодрое.
— Ну вот. Кик. Сегодня бодрость — это тот идеал, к которому стремимся и мы с Аридом.
Водитель сел на свое место, и вездеход стал набирать скорость.
А потом много лет спустя они оба — Арид и Эроя с чувством грусти вспоминали свою поездку, с чувством грусти, смешанной с легкой радостью.
Они то мчались, обгоняя минуты и секунды, то замедляли движение вездехода так, что могло показаться: они не летели, а шли. Шли!
Они шли, и мир шел вместе с ними. Они мчались, и мчался мир, почти развеществляясь и превращаясь в движение, в абстракцию, в кружащийся фон. Они плыли, и плыла Дильнея, как облако, и плыли леса и горы, слегка покачиваясь как отражение в прозрачном озере, и все становилось музыкой: трава и небо, деревья и реки, дно озер и морей.
Они летели-сама быстрота и скорость, и от страшной скорости срастались времена года, сливались зима и лето, весна и осень. Движение вездехода как веер развертывало пространство и время.
Крыло ласточки. Верхушка горы, леденящей дыхание.
Дно моря с синими, розовыми, оранжевыми его обитателями. Гром. Молния. Снегопад. Ливень. Звон падающих капель. Снежная тропа, соединившая жаркую пустыню с прохладной поляной, по которой скачут зайцы, высоко поднимая свои пушистые тела. Водопад. Грохочущая, стонущая, поющая громада, вода, обрушившаяся со скал в долину. Следы в снегу. Озеро в кратере потухшего вулкана. Просека. Удивленная голова жирафа. Медведь, с ревом выскочивший из берлоги. Стремительный бег вспугнутой лани. Пчелиный улей.
Ладонь лесника. Полевые цветы от горизонта до горизонта, Одни цветы. Как будто на свете нет ничего, кроме цветов.
— Не слишком ли ты спешишь. Кик? — сказала Эроя, — Если не трудно, замедли мгновение.
Кик включил аппарат, изобретенный отцом Эрой Эрономстаршим. Теперь они оба, Эроя и Арид, глядели на мир сквозь «лупу времени». Бытие замедлило свой темп. Другой ритм жизни, знакомый только бабочке или пчеле, охватил их сознание. Время, казалось, остановилось. Согласно ритмам и темпам замедленного времени, уже никуда не спешило самое быстрое в их существе — их мысль. Минута растянулась невыразимо, превратилась в день.