Усталые мужчины откидывают щеколды балконных дверей и, щурясь, ступают в тускнеющий горячий свет - бледные соцветья полдней, изнуренные бессонной сиестой на уродливых кроватях, где сны свисают с кареток в изголовье, как заскорузлые бинты. Я и сам был одним из этих худосочных клерков ума и воли, гражданин Александрии. Она проходит под моим окном, тихо улыбаясь про себя, чуть покачивая у щеки маленьким тростниковым веером. Очень может быть, мне и не доведется больше увидать твоей улыбки - на людях ты только смеешься, показывая великолепные белые зубы. Печальная эта улыбка рождается быстро, и быстро гаснет, и светится изнутри оттенком, как будто совершенно чуждым твоей палитре, - злой волей. Казалось, тебе уготованы были роли в спектаклях скорее трагедийных по тону, к тому же ты была лишена чувства юмора в обычном смысле слова. Вот только назойливое воспоминание о твоей улыбке заставляло меня порой усомниться в этом.
* * *
В моей памяти - целый архив подобных моментальных снимков Жюстин, и, конечно же, я прекрасно знал ее в лицо еще до того, как мы встретились: наш Город не дает права на анонимность людям, чей доход превышает две сотни фунтов в год. Я помню ее одиноко сидящей у моря, она читает газету и ест яблоко; или в вестибюле отеля "Сесиль", между пыльных пальм, одетую в узкое платье, словно сшитое из серебряных капель, - свои великолепные меха она закинула за спину, как крестьянин куртку, - ее длинный указательный палец продет в петлю. Нессим остановился в дверях залы, затопленной музыкой и светом. Он ее потерял. Под пальмами в глубокой нише сидят два старика и играют в шахматы. Жюстин остановилась посмотреть на игру. В шахматах она ничего не смыслит, но аура тишины и сосредоточенности, переполняющая нишу, зачаровала ее. Она долго стоит между лишившимися слуха игроками и миром музыки, словно выбирая, куда нырнуть. Сзади неслышно подходит Нессим, берет ее под руку, и некоторое время они стоят вместе - она следит за игрой, он следит за ней. Наконец с легким вздохом она возвращается в освещенный мир понемногу, неохотно, настороженно.
Ну, а в иных ситуациях, куда как сложных и для нее самой, и для нас, прочих: насколько трогательной, насколько женственной и мягкой умела быть эта обладательница изощренного мужского ума. Она из раза в раз напоминала мне кошмарную породу цариц, которые оставили после себя, подобно облаку, затмившему подкорку Александрии, аммиачный запах кровосмесительных романов. Гигантские кошки-людоеды вроде Арсинои - вот ее истинные сестры. Но за поступками Жюстин стояло что-то еще, рожденное более поздней, трагической философией, где мораль была призвана выступить противовесом разбою воли. Она была жертвой сомнений, по сути совершенно героических. Но я все еще способен увидеть прямую связь между Жюстин, склонившейся над грязной раковиной, в которой лежит выкидыш, и бедной Софией Валентина, умершей от любви столь же чистой, сколь и ошибочной.
* * *
В означенную эпоху Жорж Гастон Помбаль, мелкий чиновник французского консульства, снимает со мной на паях небольшую квартиру на рю Неби Даниэль. Он являет собой фигуру, редкую меж дипломатов, ибо, по крайней мере на первый взгляд, он умудрился сохранить позвоночник. Для него утомительная рутина официальных приемов и протокола, живо напоминающая сюрреалистический кошмар, полна очарования и экзотики. Он смотрит на дипломатию глазами таможенника Руссо. Она его забавляет, но он никогда не позволит ей покуситься на остатки собственного интеллекта. Мне кажется, секрет его успеха в потрясающей праздности, порою почти сверхъестественной.
Он сидит в Консюлат-Женераль за столом, усыпанным, как конфетти, игральными картами, на коих начертаны имена его коллег. Он похож на слизня цвета пергамента - огромный медлительный человек, поклонник бесконечных послеполуденных сиест и Crebillon-fils*. [Кребийон-сын (Crebillon-fils), Клод Проспер Жолио (1707-1777) - французский писатель, автора большого числа романов.] Его носовые платки благоухают eau de Portugal. Излюбленная тема женщины, и весьма похоже на то, что все, о чем бы он ни говорил, почерпнуто из собственного опыта, ибо череда посетительниц его половины нашей скромной квартиры бесконечна и в ней лишь изредка мелькает знакомое лицо. "Француза не может не заинтересовать процесс, именуемый здесь любовью. Они сначала действуют, потом думают. Когда же наступает время для раскаяния и угрызений совести, уже слишком жарко, и ни у кого просто не хватает на это сил. Здешнему анимализму, пожалуй, недостает finesse [Здесь: утонченности (фр.).], что, впрочем, лично меня вполне устраивает. Эта ваша любовь иссушила мне мозг и душу, я хочу, чтобы меня просто оставили в покое; и больше всего, mon cher, мне надоела коптско-иудейская мания расчленять, анализировать. Я хочу вернуться на свою ферму в Нормандии нормальным человеком".
Зимой он надолго уезжает в отпуск, и маленькая сырая квартира полностью переходит в мои руки - я засиживаюсь допоздна, проверяя тетрадки на пару с храпящим Хамидом. В тот год я окончательно дошел до ручки. Силы мои иссякли, и я понял - я абсолютно ни на что не годен. Я не мог работать, не мог писать - даже заниматься любовью. Не знаю, что на меня нашло. В первый раз я по-настоящему почувствовал: воля жить во мне угасла. Под руку попадается то пачка исписанных листов, то корректура какого-то романа, то книжка стихов я листаю их неприязненно и небрежно и с грустью - будто разглядываешь старый паспорт.
Время от времени одна из многочисленных подружек Жоржа залетает в мою паутину, зайдя к нему в его отсутствие, - подобные инциденты на время усугубляют мою taedium vitae*. [Скуку жизни, отвращение к жизни (лат.).] В этих делах Жорж предусмотрителен и щедр - перед отъездом (зная о моем безденежье) он часто платит вперед какой-нибудь сирийке из ресторанчика Гольфо и оставляет ей указание провести ночь-другую в нашей квартире en disponibilitй* [Про запас, на черный день (фр.).], как он выражается. В ее задачу входит вдохнуть в меня радость жизни - задача не из легких, тем более что на первый взгляд меня в отсутствии таковой никак не упрекнешь, а до второго дело обычно и не доходит. Поболтать о том о сем - давно вошедшая в привычку и весьма полезная форма автоматизма, она продолжает действовать и тогда, когда пропало всякое желание разговаривать; я могу даже заниматься любовью при необходимости, и даже с чувством некоторого облегчения - по ночам здесь душно, выспаться все равно не получится, - но без страсти, но без радости.
Эти рандеву с несчастными созданиями, доведенными нуждой до последней крайности, бывают занятными, пожалуй даже трогательными. Однако собственные чувства мне более не интересны, и дамы от Гольфо приходят ко мне, как тени на экране, лишенные объема и веса. "С женщиной можно делать только три вещи, - сказала как-то Клеа. - Ты можешь любить ее, страдать из-за нее и превращать ее в литературу". Я потерпел фиаско на трех фронтах одновременно.