Вскоре тряпье с тахты навеки успокоилось в большом мусорном пакете, сор и сухие листья Ксана подмела и спровадила туда же. Из вскрытого дома Геральт принес пыльные, но вполне пригодные к пользованию одеяла; потом сходил за водой к колодцу. Ксана заметила, что ведьмак быстро приспосабливается орудовать единственной рукой. Видать, не впервой ему такие увечья. И левая его рука постепенно справляется со всеми житейскими надобностями все увереннее и увереннее.
Еще днем Геральт наведался на встреченный продуктовый склад, где сумел добыть из злющего одичавшего холодильника несколько брикетов маринованного куриного шашлыка, пару банок огурчиков-корнишонов и банку настоящих грибов. Ксана тоже проявила хозяйственность: в нише под витриной отыскала объемистый пакет сухарей. Этого двоим с лихвой хватило бы на сутки.
Геральт не ленился и не повалился сразу поверх застеленных одеял, как ожидала Ксана. Вовсе нет. Принялся разводить огонь в мангале, а потом долго воевал с гаражным замком, а как победил — искал шампуры или достойную им замену. Замена подвернулась в виде стальных прутиков, которые Геральт загнул для удобства на манер кочерги.
Это было приятно, неожиданно приятно — делить заботы с сильным и опытным мужчиной. Даже если это не вежливый Ламберт, а угрюмый и покалеченный молчун Геральт.
За несколько часов курятина оттаяла, утратила каменную твердость. Даже лук кое-где отслоился. Пряный и чуть-чуть терпкий запах поплыл, щекоча ноздри и вселяя голодный азарт.
Получилось вкусно, вкусно до умопомрачения, а когда Геральт принес из дома примеченную бутылку сливяницы, стало и вовсе замечательно, а Ксана неожиданно подумала, что, угодив в рабство, вдруг обрела свободу.
Непонятно — сливяница ли развязала Геральту язык или еще что, но очередной вопрос Ксаны не остался без ответа.
— Куда мы идем, Геральт? И зачем?
Ведьмак ответил, хотя и не сразу:
— В Арзамас-шестнадцать. Место, где готовят ведьмаков. Для всей Евразии.
— Тебя тоже там готовили?
— Да.
— Давно?
— Да.
— И Ламберта?
— И Ламберта. И Койона. И Эскеля. И даже Весе-мира. Всех.
— Тебя там будут лечить?
Геральт чуть склонил голову набок:
— Нет. Думаю, что, когда мы дойдем, с рукой уже все будет в порядке. Хотя разработаться будет нелишним — у нас хорошие тренажеры.
— А почему вы не считаете себя живыми, Геральт?
— Потому что мы мутанты. Любой ведьмак проходит испытание фармацевтикой и клиническим кабинетом. В среднем из десяти испытуемых выживает один. Организм в результате этого испытания полностью перестраивается… Такое существо уже трудно назвать живым. Видела мои глаза?
— Да. — Ксана зябко поежилась.
— Разве это глаза человека?
Ксана не ответила. И действительно — разве это глаза человека?
Тогда у него еще не было имени. Ведьмак, которого звали Зигурд, подобрал полумертвого от истощения пацана на окраине Большого Киева, у подвального окошка старого нежилого дома. На самом юге, где днем вразнобой кричат чайки, а вечерами слышится мерный морской прибой.
Пацан был слаб, но не настолько, чтобы не попытаться стащить пакет с припасами и смыться. Он попытался, и это окончательно убедило Зигурда в необходимости доставить найденыша в Арзамас, хотя тот явно достиг порогового для испытания возраста. Еще бы годик — и нипочем пацану не пережить испытание.
В логове ведьмаков пацан получил нечто вроде имени — двадцать седьмой. На худой его одежонке хмурый и хромой дядька, которого дети всерьез побаивались, вывел белой краской две угловатые цифры. Вместе с двадцатью шестью мальчуганами помоложе двадцать седьмой в течение почти трех месяцев отъедался и отучался прятать еду везде, где только можно. Постепенно появились и двадцать восьмой, и двадцать девятый, и остальные — вплоть до тридцать пятого. А вскоре пришло время испытания.
Выжило целых четверо — пятый, двадцать первый, двадцать седьмой и тридцать четвертый. Геральт прекрасно помнил первое пробуждение после испытания.
Все тело ломило от боли; казалось, внутри пылает адский антрацитовый костер. Сплошная краснота стояла перед глазами и было больно глаза открыть.
Но он открыл.
Мир показался ему непривычно резким, распадающимся на отдельные, четко локализованные фрагменты. Конечно, гот четырехлетний мальчишка не знал подобных слов. Слова пришли позже, вместе с осознанием, что память отныне хранит все, крепко и надежно, и никаких усилий для этого прилагать не приходится.
— Очнулся! — послышался удивленный голос хромого надзирателя. — Пан Весемир, он очнулся, пся крев!
— Кто? Двадцать пятый?
— Нет, двадцать седьмой!
— Двадцать седьмой? Хм… Я боялся, что он слишком велик для испытания.
— Ха! Видели б вы, как он жрал пилюли! У него, тля, внутри кроме ентих пилюль ничего и нету, клянусь.
В поле зрения появилась фигура сухощавого пожилого мужчины, которого доселе претенденты на испытание видели лишь мельком и всегда издалека.
Почти без труда двадцать седьмой сфокусировал на нем взгляд.
— Эй, — негромко позвал мужчина. — Ты меня слышишь? Если не можешь говорить — просто моргни пару раз.
Двадцать седьмой послушно моргнул, напрягся и чужим голосом выдавил:
— Слышу…
Глотку продрало, словно он изверг наружу толченое стекло. Это слабое усилие снова столкнуло двадцать седьмого в беспамятство. На целых двое суток, хотя сам он, естественно, о сроках не имел ни малейшего представления.
Зато новое пробуждение было совсем иным. Боль ушла — остался голод. Лютый неодолимый голод — причем вовсе не такой, к какому он привык бродягой. Тело требовало пищи и энергии — много позже он понял причины всего, что с ним происходило.
Он сел на жестком ложе. Кто-то, кажется, четырнадцатый, бился на соседнем, пристегнутый к быльцам лодыжками и кистями. Бился и негромко выл. Койкой дальше хромой надзиратель кормил из большой алюминиевой кастрюли тридцать четвертого. Рот сразу же наполнился тягучей слюной. Двадцать седьмой встал на ложе в полный рост, и хромой тотчас обернулся.
— Очнулся, голубь? — сказал он неожиданно дружелюбно. — Жрать, поди, охота? Погоди, сейчас накормлю.
Надзиратель утер лицо тридцать четвертого бумажной салфеткой и мягко уложил, хотя тот явно был не прочь закусить еще. Потом переместился к двадцать седьмому.
В кастрюле оказалось какое-то пряное пюреобразное варево. Двадцать седьмой был достаточно велик, чтобы орудовать ложкой самостоятельно, чем тотчас беззастенчиво и воспользовался. Хромой не возражал.