Осокин поднял воротник, что чрезвычайно шло ему, надвинул глубже мохнатую кепку, — отличная у него тогда была кепка, моднейшая и в то же время без пижонства
Перейдя мостик, он не свернул на набережную, а пересек площадь и спустился в винный подвальчик. Был такой подвальчик «Советское шампанское», или «шампузия», как называл его Осокин: славный, пропахший вином, бочками, дымом подвальчик, куда заходили сотрудники ближних учреждений, командировочный народ, пили у стоячка, закусывали конфеткой, беседовали, обсуждали хоккейные и футбольные таблицы; пьянства тяжелого и злого тут не бывало, потому что пили виноградные, самым крепким была «бомба» — смесь шампанского с коньяком.
Осокин взял стакан такой бомбы и потягивал сквозь зубы ледяную жгучую смесь. Усталость проходила.
Только что он крадучись спешил по коридору, стараясь, чтобы никто не узнал его, потому что сразу наваливались со своими просьбами; еще только что каждая его минута была нарасхват, люди добивались возможности встретиться с ним, записывались за месяц вперед, подстерегали его, и вот он стоит спокойненько, кругом толпятся, чокаются, дымят, и на него никто и не обращает внимания, никто не догадывается. Он любил такие минуты. Как раз в то время он бросал курить. Еще не бросил, но сильно сократил себя. Сейчас, после вина, ему захотелось затянуться. Он достал из карманчика единственную, хранившуюся на случай, сигарету, обратился к соседу за огоньком. Щелкнула зажигалка, Осокин прикурил, поднял глаза.
Он еще не успел сообразить, кто это, как человек с ним поздоровался, деловито, как будто давно ждал его. Осокин вдруг сообразил, что перед ним Лиденцов, и удивился своей памятливости, и еще больше тому, что Лиденцов не назвал себя, словно уверенный, что его помнят.
На Лиденцове было потертое кожаное пальто, длинное, с широкими плечами, нелепо пестрый шарф, зато на голове сияла шапка из неизвестного Осокину гладкозолотистого меха. Все вместе создавало вид такой жалкий и бедственный, что Осокин не стал сердиться на этого человека. Осокин почувствовал свое гладкое молодое лицо, хорошо сшитое модное пальто, ловкое, из заграничного ратина, свою позу, свободную, и добрую. Нарушая правило, он даже спросил Лиденцова — как дела? Правило у Осокина было такое — самому не вдаваться в бедственные обстоятельства. Обстоятельства вызывали сочувствие, требовали содействия, а помочь Осокин не мог. Никто и не представлял себе, как мало, до обидного мало у него было возможностей. Несмотря на шикарный кабинет и секретаршу и прочее, от Осокина мало что зависело. Отказывать — это он мог, тут у него были неограниченные права. А легко ли всегда отказывать? Слышать от людей одни жалобы, просьбы, — к нему же шли только с нуждой и бедствием. Господи, сколько их!
Лиденцов жаловался ему, а он жаловался Лиденцову. В такой обстановке совсем по иным законам идет разговор. Лиденцов пил коньяк. Он вертел в руке стакан с коньяком, чокаться они не чокались, а время от времени поднимали стаканы, согласно местным обычаям. Осокин убежден, что держался вполне демократично, и даже начало появляться у него что-то вроде жалости. И кто знает, может быть, все пошло бы по-хорошему, но Лиденцов стал зачем-то напоминать ему про Менделеева, и все приставал — не желает ли Осокин убедиться?
— В чем? — вынужден был спросить Осокин.
Не снимая шапки, Лиденцов каким-то ловким движением вытащил из-под нее бумаги, целую пачку бумаг. Конечно, Осокин полагал, что там всякие отношения из института насчет комнаты.
Странно было, что Лиденцов, вроде бы ученый человек, интеллигент, а не понимал, как невыгодно ему сейчас лезть с делами, бестактность это.
Лиденцов свободной рукой обтер мокрый прилавок, где стояли стаканы, положил перед Осокиным одну бумагу, вторую, еще и еще… Бедное освещение подвала еле пробивалось сквозь дым в их угол.
Осокин взял первую бумагу, всмотрелся. Это был печатный бланк института сверхпроводимости имени С. Лиденцова. Так и стояло синими буквами: имени С. Лиденцова.
Осокину понравилась бумага — тонкая, шершавая, похоже, что тисненая.
Он добродушно хмыкнул Лиденцову:
— Лихо! Лихо придумали.
Лиденцов ответил виноватой улыбкой, взял у Осокина бланк, подал ему следующую бумагу.
В полутьме Осокин с трудом разбирал мелкий шрифт. Несомненно, это была вырезка из журнала. Юбилейная статья с портретом Лиденцова и фотографией института имени Лиденцова сообщала о каких-то новых документах, освещающих деятельность выдающегося ученого прошлого…
Осокин не стал вчитываться, шутка зашла далеко, напечатано типографским шрифтом, сомнений быть не могло: вот еще одна вырезка, другой шрифт, снова портрет Лиденцова. И марка зеленая, почтовая марка с портретом Лиденцова, самая настоящая марка, с зубчиками. К столетию… Осокин послюнил палец, потер рисунок — не смывается.
Тут Осокин взглянул на Лиденцова, потом опять на марку и на вырезки. На всех портретах Лиденцов был чуть старше, чем сейчас, — не то чтобы неудачное изображение, нет, Осокин почувствовал, что на портретах Лиденцов такой, каким еще не был.
Нервы у Осокина были крепкие, и не так-то легко его было сбить с толку.
— Розыгрыш? — понимающе осведомился он. — Покупочка?
Лиденцов грустно помотал головой. Поеживаясь, следил он, как Осокин взял еще одну вырезку с пришпиленной фотографией. Показалось Осокину или нет, что Лиденцов пристыженно потянулся, словно желая забрать этот документ назад. Осокин отстранил его руку. Заметка была вырезана из газеты наспех, неровно, с краями соседних заметок. Корреспонденция описывала открытие памятника С. Лиденцову, торжественную церемонию, падение покрывала и как перед глазами толпы предстал памятник, своеобразный по своему художественному решению: поскольку он был без пьедестала, фигура ученого висела в воздухе, замысел выражал идею открытия… Осокин пропускал абзацы. Митинг… председатель горсовета, какая-то незнакомая фамилия… «в нашем городе жил и работал»… «мы, земляки»… «слово предоставляется президенту Академии наук», опять совсем неизвестная фамилия… «вписал… Лиденцов… к славе отечественной науки… преобразователь»… Министр присутствовал, и секретарь… и никого из них Осокин не знал. Впервые он читал эти фамилии, никому не известные фамилии. Но это было напечатано в газете, он читал фамилии своими глазами, а газете Осокин привык верить больше, чем любой книге или журналу. На фотографии был памятник, маленькая трибуна, вроде знакомая площадь, лица людей на трибуне — чужие, властные, слишком молодые.
Осокину стало страшновато. Правда, Осокин умел не показывать своих чувств. По его лицу никто ни о чем не мог догадаться. Он давно выработал это необходимейшее качество. И напрасно Лиденцов надеялся. Лиденцов уставился на него не мигая, никакой шутки в глазах его не было, и согласия на шутку там не было. Глаза сквозили, как щели, оттуда тянуло знобящим холодком,, что-то там виделось непредусмотренное, совершенно неположенное.