«Занавеска» перестала искриться и пришла в движение. То есть не сама, а что-то внутри нее, как стремительно движется тонкая дымка облаков за иллюминатором самолета. И может быть — или это только казалось мне! — она становилась светлее, прозрачнее, что ли. Сквозь нее угадывались чьи-то расплывчатые контуры, словно рядом с балконом вместо низкорослых кустов выросло дерево, почти скрытое сейчас в тумане. Да-да, это был именно туман вот оно, нужное слово! — густой-прегустой, текучий, но именно туман, а не «стена-занавеска» или дождь-потоп.
— Интересно, как это выглядит снаружи… — только и вымолвил Ганя.
Он не отрываясь смотрел на превращения «занавески», не пытаясь, впрочем, продолжать свои рискованные опыты. Да и не успел бы он ничего сделать: туман и вправду рассеивался, расползался, как облака под тем же самолетом, идущим на посадку. И сквозь белесую, уже прозрачную дымку привиделась картина столь странная, что впору было в самом деле звонить в психиатрическую клинику. Не стало ни двора с мальчишками и собаками, ни общественных гаражей, ни блочной коробки строящегося дома за ними. Перед окном (хоть оно-то осталось, не растаяло вместе с туманом!) действительно выросло дерево: дуб не дуб, но похоже, и листья почти такие же, и ствол, только побольше, помассивнее наших подмосковных, такой, как рисуют художники в изданиях пушкинских сказок. Не хватало только кота на цепи.
А дальше тянулась улица с двумя рядами домов по обочинам. Неширокая улица, сухая, выжженная солнцем земля с прибитой безветрием корочкой пыли. Одноэтажные деревянные аккуратные одинаковые дома: черепичные крыши, веранды без стекол, на окнах ставни-жалюзи. Между домами — такие же деревья, как у меня под окном. А дальше, за ними, начинался — или продолжался — дубовый лес, будто кто-то вырубил в нем просеку, чтобы выстроить этот маленький мертвый поселок.
Слово сказано: мертвый! В поселке не было видно людей: закрытые двери, закрытые ставни. По улице — обязательная примета маленьких поселений — не бродили разморенные жарой собаки, у порогов не грелись на солнцепеке коты. И даже пыль на дороге казалась ровной, словно ее много дней не касались ни нога человека, ни колесо экипажа.
Я намеренно подумал — «экипажа», а не «автомобиля»: кто знает, из какого времени этот поселок. Какой-то он придуманный, фантастический, книжный, как и дуб под окном.
И эта навязчивая фантастичность городка, как и фантастичность самой ситуации, почему-то успокоила меня, примирила с исчезновением дорогого моему сердцу индустриального пейзажа с гаражами и стройкой.
Я посмотрел на Ганю. Он сидел завороженный и как будто пришибленный: вся его деятельность со «стеной» оказалась ненужной и лишней. Ну в самом деле, зачем измерять прочность двери, перед тем как она откроется? Ан нет, ошибаешься, мил друг: а если не откроется? Ну кто знал, что станет потом с «занавеской»? Никто не знал. И в сложившейся ситуации юнец Ганя вел себя так, как подобает истинному ученому, даже если вместо диплома у него только зачетка с невысоким процентом пятерок. И вообще прочность двери никогда нелишне узнать: а вдруг она не вовремя закроется? Другое дело, что ни я, ни Ганя так ничего и не узнали…
— Что ты об этом думаешь, физик? — спросил я.
Он вздрогнул, как очнулся:
— Об этом? Тут не физик нужен, а психиатр…
— Ну-ну! — прикрикнул я на него. — Побольше фантазии, студент! А не веришь себе, надави на глаз пальцем. Если изображение раздвоится, значит, оно реально. Нет — галлюцинация. Способ старый, проверенный в борьбе с привидениями и миражами.
Ганя послушно надавил на глаз, сощурился.
— Раздвоилось, — сообщил он.
— Вот видишь, а ты сомневался. — Мы, кажется, поменялись ролями: теперь я исполнял обязанности деятельного бодрячка. — Пора продолжать опыт.
Ганя перестал давить на глаз.
— Как продолжать? — удивленно, но уже спокойно спросил он.
Я был рад его спокойствию: оно и мне придавало уверенности. Бодрячок бодрячком, но загадочные метаморфозы с заоконным пейзажем сведут с ума самого стойкого. А я себя к таковым не относил.
— Пойдем посмотрим, что это за поселок.
Потом я себя спрашивал не раз: почему мы полезли через окно, а не воспользовались более привычным путем? Может быть, пойди мы через дверь, не было бы никаких загадок и приключений, а была б тетя Варя с вязаньем, и наш двор, и, главное, наш дом. Но балконная дверь приглашающе поскрипывала, и мы легко перемахнули через перильца, спрыгнули на землю, подняв клубы пыли.
Она чуть подалась под ногами, спружинила, будто толстый резиновый мат, и шагать по этому мату было легко и приятно. Я прошел немного и обернулся. Видимо, на моем лице отразилось нечто страшное, потому что Ганя вскрикнул и тоже посмотрел назад. А ужаснуться было отчего: наша двенадцатиэтажная, облицованная плиткой кооперативная башня исчезла. Вместо нее стоял такой же, как и остальные, маленький дом с верандой, и только, в отличие от других, окно было открыто и в комнате виднелись занавески в цветочек (мои занавески), а на подоконнике все так же покоилась стопа рукописей.
Ганя дернулся к окну, посмотреть, проверить, но я остановил его:
— Не надо. Мы там были.
— Там ли? — усомнился Ганя.
— Там, там. Ты же помнишь: квартиру они не трогают. Успеем вернуться…
— Я сказал: «они». Но кто «они», я не знал. И не знал даже, почему я так сказал. Ну, сказал и сказал, нечего к словам придираться! Для меня в тот момент казалось более важным внезапно появившееся чувство охоты, когда забываешь об опасности (возможной!), когда рвешься в неведомое, не оглядываясь, не осторожничая. Я знал за собой грешок: отмахиваться от реальности, когда подворачивается стоящее дело, помнить только о нем. Дело у нас впереди было явно стоящим, тут уж я голову прозакладывал…
— А если не сможем вернуться? — все еще сомневался Ганя.
— Что ты предлагаешь?
— Не знаю… Ну, подождать…
— Эх ты, физик! Ты же сам говорил: ученый должен быть бесстрашным и решительным. По-твоему, лучше бесстрашно сидеть у окна и решительно смотреть на улицу, так, что ли?
— Да ладно, — сказал Ганя, — пошутить нельзя…
— Шути осторожнее. — Я неторопливо пошел по пыльной дороге.
Ганя шел сзади и вздыхал: ему очень не хотелось уходить от дома.
Но понятие «дом» растяжимо: мы-то уходили от чужого особнячка, где лишь заоконные атрибуты напоминали о чем-то знакомом.
Мы шли по улице, и пыль от наших шагов висела в нагретом воздухе, медленно и неохотно опускаясь на землю. Жара стояла страшная: что-нибудь под сорок. А в нормальной Москве на нормальной Лесной улице градусник показывал нормальные двадцать пять. Ветер, похоже, сюда и не залетал: пыль лежала перед нами девственно-ровно, а на верандах, на крышах, на ступеньках ее не было, и листья гигантских дубов блестели, словно вымытые недавним дождем.