Утром я попросил Линду просмотреть письмо. На сей раз она осталась довольна и сказала, что тон письма именно такой, как надо, без потаенной иронии и неуместной гордыни. Осталось только переписать его начисто, послать на радио и потом где-то в конце длинной очереди дожидаться, пока мне отведут время в программе «Час покаяний».
* * *
Ситуация принимала весьма неприятный оборот. Когда мы с самого утра позвонили в полицию, оказалось, что девять человек из десяти уже прислали доносы на своих мужей и жен. С десятым пока было неясно. Во всяком случае, ордер на арест уже приготовили, и не исключено было, что через два-три часа мы получим первого испытуемого.
Итак, хорошего мало. То есть я, конечно, должен признать, что был даже слегка удивлен и той преданностью Империи и той оперативностью, которую проявили эти девять человек, — само собой, тут можно было бы только радоваться, если бы… если бы все это не вредило эксперименту. Опыт необходимо было повторять. Требовалось хотя бы несколько раз получить бесспорный результат: только в этом случае каллокаин можно было передать в пользование Империи.
Мы снова запросили из Службы жертв-добровольцев группу в десять человек — женатых и замужних. Когда они явились, я повторил перед ними свою вчерашнюю речь. Все шло как вчера, с той только разницей, что эти новые испытуемые производили еще более жалкое впечатление, чем прежние. Двое притащились на костылях, а у одного вся голова была забинтована. Правда, для моих опытов это не имело значения, но в принципе никуда не годилось.
Вообще недостаток испытуемых в последнее время ощущался все сильнее и сильнее. Конечно, с годами их здоровье портилось, и они выбывали из игры, это я понимал, но что-то же нужно было предпринимать. И как только все мои подопытные ушли, меня буквально прорвало:
— Это же форменный скандал! Скоро нам вообще не с кем будет работать. Придется, наверно, экспериментировать с умирающими и душевнобольными. По-моему, властям давно пора провести кампанию по привлечению новых жертв-добровольцев.
— Никто вам не мешает подать прошение, — отозвался Риссен, пожав плечами.
Действительно, это была хорошая мысль. Правда, никто не обратит внимания на жалобу какого-то одиночки, но можно собрать подписи сотрудников всех лабораторий, где ощущается нехватка жертв-добровольцев. Я решил, что в первый же вечер, когда у меня будут силы, — в крайнем случае, даже в свой свободный вечер, — я напишу такое обращение, а потом разошлю копии в разные учреждения. Я не сомневался, что в верхах подобную инициативу могут только одобрить.
Пока мы сидели в ожидании, Риссен принялся расспрашивать меня о свойствах каллокаина и подобных ему препаратов. В своем деле он разбирался хорошо, этого у него нельзя было отнять. Мои объяснения как будто удовлетворили его, но я сам, говоря откровенно, был несколько удивлен. Зачем, собственно, эти расспросы? Может быть, ему хотелось выяснить, гожусь ли я для другой, более ответственной должности? Сам я в глубине души в этом не сомневался, но, с другой стороны… С другой стороны, Риссен наверняка должен был инстинктивно чувствовать мое недоверие и отвечать мне тем же. Его дружелюбие я встречал весьма сдержанно. Кто знает, что ему от меня в действительности нужно. Я не хотел тешить себя ложными надеждами.
Через два часа в нашу комнату вошел ни больше ни меньше как сам начальник полиции Каррек. Разумеется, это было большой честно для всей лаборатории, а особенно для меня, — еще бы, такой могущественный человек заинтересовался нашим экспериментом! Со слегка иронической улыбкой — наверно, ему самому было неловко так открыто проявлять любопытство — он уселся на предложенный мною стул. Тут же ввели арестованную. Это оказалась еще молодая женщина, невысокая и хрупкая на вид. Она была очень бледна, то ли от природы, то ли просто от волнения.
— Вы обращались в полицию? — спросил я на всякий случай.
— Нет, — ответила она удивленно. Мне показалось, что кожа ее лица не то чтобы побледнела — больше побледнеть было уже просто невозможно, — а стала совсем прозрачной.
— И вам не в чем признаться? — спросил Риссен.
— Нет! — теперь ее голос звучал спокойно и безразлично.
— Вы обвиняетесь в преступлении перед Империей, — сказал я. — Вспомните хорошенько: никто из ваших близких по упоминал при вас о каких-либо противозаконных действиях?
— Нет, — ответила она уверенно.
Я почувствовал облегчение. То ли из-за преступности своей натуры, то ли по чистому недоразумению она своевременно не обратилась в полицию и теперь, конечно, не смела в этом признаться. Скорее всего ей было страшно. При обычных условиях эта женщина со своей прямой осанкой и плотно сжатыми губами, наверно, производила бы впечатление человека смелого и энергичного, но сейчас вид у нее был упрямый и вызывающий. Я с трудом удержался от улыбки, когда представил себе, как она обманывается, скрывая свою драгоценную тайну, и как легко мы сейчас узнаем эту тайну — мы, отлично понимающие, чего она стоит. Больше того — сколько она пережила, пока ее в наручниках и с кляпом во рту, как всякого имперского преступника, везли с огромной скоростью в запломбированном вагоне по самой нижней — военной и полицейской — линии подземки, а из-за чего эти переживания? Но я так и не улыбнулся. Пусть историю со шпионажем мы выдумали, пусть даже наше расследование было сплошной комедией, эта женщина — по небрежности или по злому умыслу — совершила преступление. И это было главным во всей истории.
Между тем она, казалось, близка была к обмороку. Должно быть, моя невинная лаборатория представлялась ей чем-то вроде камеры пыток. Риссен дал ей успокаивающее, я сделал укол, и мы трое — Риссен, Каррек и я — стали ждать.
От этой хрупкой, испуганной женщины, у которой не было профессиональной подготовки жертв-добровольцев, мы вполне могли бы ожидать такой же бурной реакции, какую проявил № 135, мой самый первый испытуемый. Но вышло совсем иначе. Ее застывшее, худое, с острыми скулами лицо медленно, очень медленно, стало проясняться, и на нем появилось выражение какой-то детской чистоты. Морщины на лбу разгладились. По губам пробежала неуверенная улыбка. Потом она резко выпрямилась на стуле, широко открыла глаза и глубоко вздохнула. Мы напряженно ждали ее первых слов, но она по-прежнему молчала. Я уже начал сомневаться, подействовал ли препарат, но тут она, наконец, заговорила. В голосе ее звучало одновременно облегчение и изумление.
— Ничего не нужно бояться. Наверно, он тоже это знал. Ни боли, ни смерти. Ничего. Почему я тогда этого не сказала? Я теперь понимаю, что, когда вчера вечером он говорил со мной, он уже знал это. Я никогда этого не забуду. Того, что он посмел. Я бы никогда не смогла. Но я буду всю жизнь гордиться тем, что он решился, и всю жизнь я буду ему благодарна. Теперь мне есть для чего жить — я должна когда-нибудь отплатить ему тем же.