— Гад, — бритый дернул себя за оттопыренное ухо.
— Не гад, а Гэлад, Всадник Роханский, милостью Корабельщика Канцлер Круга, — это прозвучало, как эсквайр после имени безродного бродяги. Тощий Гэлад вытянул нож из сапога, висевшего за спиной, и лениво вонзил в неприметную щепку между камешками.
— Ярран будет?
Поэт двумя пальцами зажал нос и гнусаво ответил.
— Тогда брысь.
Парочка повиновалась.
Гэлад пересек загаженный чердак, отпихнул останки сундука от окна и взглянул на город. Эрлирангорд, столица Метральезы, лежал перед ним словно на ладони: путаницей улочек и замшелыми черепицами крыш, чахлыми липами; изогнутой, как змея, крепостной стеной с редкими вкраплениями расползшихся башенок — Хомской, Магреты, Кутафьи. Эрлирангорд был похож на позеленевшего от старости горыныча. В самой середине его — над грязной речкой Глинкой, впадающей на севере во Внутреннее море, — торчала зловещими уступами под блеклое небо Твиртове, столичная цитадель, обитель Одинокого Бога. В голубых сполохах Дневных молний над цитаделью скалились едва различимые издалека химеры с прорезями насмешливых кошачьих глаз. У тварей был повод смеяться. Ведь в каждой вспышке неестественных этих молний умирала и корчилась чья-то душа. «Творец ненаписанных сказок…» Губы свело болью, сжало виски, холод пошел вдоль хребта. Так умирали волею Бога пущенные под нож крылатые роханские кони.
Гэлад беспощадно напомнил себе, что каждое слово, начертанное творцом, которому больше пятнадцати, по воле Одинокого, сжигает творца. Пятнадцать — граница, предел, после которого сказка глупого ребенка может сделаться оружием. Кто же станет дожидаться, пока оружие куется против тебя?
Слова рвались на волю, а выпускать их было нельзя… Всаднику исполнилось девятнадцать. И за четыре года немоты он отыскал средство, способ уцелеть в захваченном мире, оставаясь самим собой. Если божественное возмездие разделить на многих, каждому достанется по чуть-чуть. Плохо, больно, но не смертельно. И плевать на Статут, согласно которому дворянин-создатель обязан принять наказание в одиночку и с достоинством. Плевать, что приходится якшаться с простолюдинами, жить, как собака под забором. Зато молнии Твиртове не выжгли душу. И слова его сказок — живые. Записанные слова. Пусть Одинокий Бог подавится.
Гэлад сверху вниз взглянул на махающих руками щенят. Обсуждают его, злодея. Ну, пусть. Жара облепляла холодом.
— Ярран?
Вкрадчивые мягкие шаги. Женские. Черный плащ с капюшоном, узкое платье с золотой тесьмой по подолу и зарукавьям. Голос…
— Это я, мессир.
И лукавый взгляд из-под ресниц. Айша Камаль. Ненаследная принцесса, Бархатный Голос Руан-Эдера. Если пройти Дорогою Мертвых, через солончаки, выжженные степи и ядовитые заросли Халлана, то, может быть, на самом краю окоема, над слабо соленым Внешним Морем откроется тебе великий и древний, как сказка, дивный город Руан-Эдер. Канцлер помотал головой. Ошметки высохшей тины полетели в разные стороны.
— Мессир, э-э, изволил влезть в Глинку? — спросила чернокосая Айша, отряхивая рукав.
— Изволил, — буркнул мессир. — Куда делся этот Урод?..
— Который, мессир?
— Ярран, — буркнул Гэлад.
— Он нужен мессиру?
— Ясен пень.
Канцлер извлек из второго сапога и разгладил на стене покоробленный обожженный лист пергамена:
— Вот это я нашел на кухне нашего Мастера Лезвия. Бездельник повар хотел поджечь этим дрова. А… проходите, господа магистры!
…Жара стояла такая, что хотелось сесть прямо посреди улицы на раскаленную, как сковорода, мостовую и так сидеть, не двигаясь, не открывая глаз — пока косматый солнечный диск не увалится за пыльные тополя. Ночью будет гроза… Клод Денон представил, как замрет оцепеневший воздух, как навалится на город давящая тишина, и молния — длинная и золотая — располосует небо такой вспышкой, что померкнут все другие, те, которые над Твиртове. Это было так здорово и так недостижимо, что он только скрипнул зубами.
Клоду было тридцать три года от роду, но благородная седина уже посеребрила черные кудри. Когда из пыльного шкафа вылетает отоварившаяся шубой моль в возрасте Христа, мерцает болотными глазами и заунывным голосом вещает сентиментальные стихи… собственно, Клод мог пренебречь мнением окружающих. Во-первых, Денон был Адептом, что само по себе имеет вес. Адептам — сиречь приспешникам Одинокого Бога — стихи читать дозволено во всяко время и любые. На то они и Адепты, чтобы знать, как удерживать в границах разрешенного Божие и не только Слово. А во-вторых, у Клода была Сабина. Спору нет, неприятно, когда жена дворянина является не только его женой; но человеку верующему в таких вопросах с Богом следует соглашаться. Ну, спит Краон с Сабиной, и очень даже прекрасно. Можно спокойно заниматься ребелией.[2] И жене приятно, и Богу угодно, и совесть чиста.
Тетки у колодца судачили о мужьях, младенцах и ценах на хлеб и рыбу. Тонкая струйка воды плескала в каменный замшелый сток, под который подставлялись кувшины и ведра. Тетки не торопились. Под липами было прохладно, жара не располагала ни к спешке, ни к хозяйственному рвению. Чуть поодаль, в пыли, с курами и шелудивой собачонкой возились дети. При виде Денона они бросили играть в щепки и окружили его, голося и протягивая чумазые ладони. Денон, памятуя, что «господин должен быть щедр, суров, но справедлив и благороден», сыпанул горсть медяков. Завязалась ленивая, но вполне злобная драчка, которая закончилась так же быстро, как и началась: чья-то мамаша без лишних слов окатила мелюзгу водой. Досталось и Клоду. Вода щедро окропила замшевые сапоги и тувии. Тетка бросилась извиняться, крича, что она все выстирает и вычистит. Денон поморщился. Черт принес его в этот квартал, черт бы побрал скотину немытую Гэлада, который, видите ли, не может обсуждать серьезные дела за столом, за вином… ему, видите ли, присутствие Сабины мешает! Нежный какой; в конце концов, Сабина законная жена, и он не позволит всякому хаму обзывать ее треской сушеной и, глянув на нее, морщиться так, будто Сабина не женщина, а бутыль с уксусом. Клод вызовет этого нахала на поединок, и пускай рассудит Бог.
Эрл застыл, пылая праведным гневом, а тетка меж тем стянутым фартуком оттирала пыльные пятна с сапог.
— Оставьте, добрая мона, — проговорил он с улыбкой. И прибавил, что все пустяки и в такую жару он был бы счастлив, если бы ему подали напиться.
Под нос немедля ткнулось с десяток кувшинов, от некоторых разило прокисшим вином и плесенью. Тетки наперебой затрещали, сетуя на жару и переживая за здоровье мессира и неполитые огороды.