Потом он спросил, чего бы я хотел. Я сказал, что спасибо, ничего.
— Так, значит, никаких просьб? — спросил он, берясь за ручку чемоданчика.
И тут я понял, что у меня есть одна просьба.
— Скажите, ваши люди бывают в разных годах?
— Да.
— И двадцать лет назад?
— И тогда. Только, разумеется, со всеми предосторожностями.
— А во время войны и блокады кто-нибудь был в Ленинграде?
— Конечно.
— Вот что, выполните такую просьбу. Мне надо передать туда посылку.
— Но это невозможно.
— Вы сказали, что выполните мою просьбу.
— Что за посылка?
— Одну минутку, — сказал я и бросился в кухню. Там я взял две банки сгущенного молока, и полкило каплановского масла из холодильника, и еще пакет сахара — килограмма в два весом. Я сунул все это в большой пластиковый мешок Лины Григорьевны и вернулся в комнату. Мой гость из будущего подметал пол.
— Вот, — сказал я. — Это вы должны будете зимой сорок второго года, в январе месяце передать писателю Черняеву, Александру Черняеву. Ваши его знают. И адрес его сможете найти. Он умер от голода в конце января. А ему надо продержаться еще недели две. Через две недели к нему придут с радио. И не смейте отказываться. Черняев писал роман до последнего дня…
— Да поймите же, — сказал гость, — это невозможно. Если Черняев останется жив, это может изменить ход истории.
— Не изменит! — сказал я убежденно. — Если бы вы так боялись прошлого, то не брали бы вещей из семнадцатого века.
Гость улыбнулся.
— Я не решаю таких вопросов, — сказал он. — Давайте, я возьму вашу посылку. Только сорвите наклейки с банок. Таких не было в Ленинграде. Я поговорю в нашем времени. Еще раз очень вам благодарен. Спасибо. Может быть, увидимся.
И он ушел, как будто его не было. У меня даже появился соблазн снова сорвать обои и заглянуть в нишу. Но я знал, что этого никогда не сделаю. И он тоже понимал это, а то бы не рассказывал мне так много.
На следующий день я обнаружил у себя в кармане две забытые монеты. Я подарил одну Митину, а другую оставил себе на память, Митин принес мне, как и обещал, однотомник Булгакова, а потом сказал:
— Знаешь, я нашел дома том «Литературного наследника». Там есть воспоминания о Черняеве. Тебе интересно?
Я сказал, что, конечно, интересно. Я уже понимал, что они меня не послушались и не передали старику моей посылки.
Да и, конечно, чепуху же я порол. Ведь большим тиражом отпечатана биография писателя, и там черным по белому сказано, что он умер именно в сорок втором году. Я даже посмеялся над собой. Тоже мне теоретик!
Вечером я прочитал статью о Черняеве. Она рассказала о том, как он жил в Ленинграде в блокаду, как работал и даже ездил в самую стужу, под обстрелом, на фронт выступать перед бойцами. И вдруг в конце статьи я читаю следующее, хотите верьте, хотите нет:
«Зимой, кажется, в январе, я зашел к Черняеву. Александр Григорьевич был очень слаб и с трудом ходил. Мы с ним говорили о положении на фронте, об общих знакомых (некоторых из них уже не было в живых), он рассказывал мне о планах на будущее, о том, что пишет новый роман и, если бы не слабость, закончил бы его к весне. Я не спрашивал, почему мой друг отказался эвакуироваться, несмотря на почтенный возраст и слабое здоровье. Александр Григорьевич только пожал бы плечами и перевел бы разговор на другую тему. Было холодно. Мы подкладывали в «буржуйку» обломки стула. Вдруг Черняев сказал:
— Со мной случилась странная история. На днях получил посылку.
— Какую? — спрашиваю. — Ведь блокада.
— Неизвестно от кого. Там было сгущенное молоко, сахар.
— Это вам очень нужно, — говорю.
А он отвечает:
— А детям не нужно? Я-то старик, а ты бы посмотрел на малышей в соседней квартире. Им еще жить и жить.
— И вы им отдали посылку?
— А как бы вы на моем месте поступили, молодой человек? — спросил Черняев, и мне стало стыдно, что я мог задать такой вопрос.
Это, как ни печально сегодня сознавать, была моя последняя встреча с писателем».
Я раз пять перечитал эти строки. Я сам должен был догадаться, что, если старик получит такую посылку, он не будет сосать сгущенное молоко в уголке. Не такой старик…
Но что странно: этот том литературного наследства вышел в шестьдесят первом году — семь лет назад.
В этом доме был современный лифт с голубыми самозакрывающимися дверями. Между створками была щель, настолько широкая, что можно было увидеть ярко освещенную белую стену кабины и современный плафон под потолком. Но влезть в щель было нельзя. Не только Полянову, но и мне, хоть я в два раза тоньше.
— Какой этаж? — спросил Полянов.
— Десятый, Николай Николаевич, — сказал я.
— А другой лифт есть?
— Нет другого. Может, я поднимусь, а вы постепенно ко мне присоединитесь?
— Как так постепенно? — спросил Ник-Ник. — Тебе одному нельзя. Он с тобой и разговаривать не будет.
Ник-Ник тяжело вздохнул и почему-то расстегнул пиджак.
Я бы отлично управился без него, но когда из лаборатории принесли глянцевые, тринадцать на восемнадцать, отпечатки, то принесли их не мне, а прямо к нему в кабинет, он меня тут же вызвал, и я впервые увидел их живописно разбросанными по столу Ник-Ника.
— Ты заказывал пленку печатать? — спросил он, изображая строгость.
— Заказывал.
— А что там, знаешь?
— Нет. Мне Грисман пленки прислал, я думал, может, что срочное, вот и отдал в лабораторию. Ведь по нашему отделу.
— Значит, не видел, говоришь?
— Не видел.
Я старался краем глаза разглядеть, чего там Грисман наснимал такого, что лаборант притащил прямо к Ник-Нику в кабинет. Может, запечатлел местных девчат на память, и сейчас произойдет неприятный для меня разговор?
— Где письмо? — спросил Ник-Ник.
— Какое письмо?
— С пленками письмо от Грисмана было?
— Не было никакого письма, Николай Николаевич, — ответил я.
— Что же это такое? Присылает фотокорреспондент пленки — и к ним ни письма, ничего? Может, он и не хотел, чтобы их проявляли? Может, он хотел, чтобы их прямо в таком виде в музей отдали? Он где?
— Вы же знаете, на Саянах, в Парыкских болотах, там скелеты ящеров нашли. Сами же ему командировку подписывали.
— Что он должен быть в Парыке, это я знаю, а вот где он в самом деле, не знаю.
Полянов сгреб фотографии в кучу.
Я воспользовался передышкой, чтобы убийственно посмотреть на лаборанта Леву. Чего-чего, а такого предательства я от него не ожидал.
У Левы были обалдевшие глаза, и он, по-моему, даже не понял, что я смотрю на него убийственно. Из-под широких ладоней редактора выглядывали уголки фотографий, и по уголкам ни о чем догадаться было нельзя.