– Еще раз назовешь меня толстячком, девочка, разжалую тебя в табула расу. Знаешь, что это такое?
– Что?
Он ткнул пальцем в ее бедро, где еще виднелись побледневшие надписи, крошки священного орденского знания.
– Табула раса – это те, кто недостоин носить на себе священные письмена. Попросту говоря, те, кого вышвырнули из ордена за плохое поведение. Уяснила?
Фейри перестала дрожать и смотрела на него бешеными глазами.
– Ты этого не сделаешь. Орден – это все, что у меня есть.
– Значит, мы договорились, – подобрел Камил. – А теперь отвечай на мои вопросы. Как и положено специальному агенту. Тебе понравилось трахаться с ним?
– Нет. – Фейри скривилась.
– Очень хорошо. В каждой роли есть место для личной жизни. Если роль съедает и это место, актер получается никудышный. Запомни это, киса. А теперь вернемся к тому, о чем вы говорили. Какого беса тебя понесло в дурацкие сказки?
– Какие еще сказки? – удивилась она.
– Про злого колдуна и ледяное сердце. Ты понимаешь, дурочка, что играла с огнем?
– Да ничего я не понимаю, – возмутилась девушка, схватила со стола стакан и налила себе еще вина. – Какого колдуна? Какое сердце? Он спросил, чего я хочу, и я сказала, чего хочу. Тогда он меня трахнул, и все дела. Чего тебе еще нужно? Контакт есть, а доить будем постепенно. Сразу нельзя, может догадаться. Ну, Камильчик, чего ты на меня взъелся, чего ты меня пытаешь? – Она потянулась к нему губами, сложенными бантиком для поцелуя, но не дотянувшись, махнула рукой. – А, все равно не поймешь. Все вы, мужики, одинаковые. Вам бы только женщин мучить. Са… дисты. – Она громко и некрасиво икнула и засмеялась.
– Так, – сказал Камил. – Понятно.
«Мой хозяин производит на женщин неизгладимое впечатление, – подумал он. – Одна лишилась ума, другая теперь лишилась памяти. И явно не от большой и чистой любви».
– А иди-ка ты, девушка, спать. – Он опять отобрал у нее пустой стакан, обхватил ее и поставил на ноги. Захмелевшая Фейри повисла на нем и, пьяно хихикая, всю дорогу до спальни пыталась укусить его за ухо.
Камил очень редко видел сны. Наемному убийце такая роскошь ни к чему – только отвлекает, разжигает воображение, которому, наоборот, полагается быть лаконичным, точно отмеренным, приучает к неодномерности восприятия жизни. Плох тот киллер, который вместо плоской двигающейся мишени видит перед собой многомерное человеческое явление. В ранней молодости Камил выдрессировал свои сны так, что они бледной тенью проходили по краешку его сознания, не оставляя ни памяти, ни впечатлений. За двадцать лет профессионального бездействия привычка контролировать себя во сне не умерла – сделалась только еще жестче, приобретя собственную волю и перестав быть всего лишь механизмом подавления. Она стала хищником, охраняющим границы сознания, и жадно пожирала фантомы, проникающие на запретную территорию. Наверное, поэтому все эти годы ему регулярно, раз в два-три месяца, снился один и тот же сон. Он охотился на хищника, прячущегося в каменных извилинах города-лабиринта, выслеживал его и убивал.
Но был и другой сон. Еще более редкий и не свой – чужой. Хищник, пожирающий фантомы, был бессилен против него, забивался в свою нору и там трусливо пережидал опасность, потому что этот зверь мог убить его по-настоящему. Зверь приходил издалека, из чужих краев, и на короткое время становился беспощадным, жестоким хозяином. Он потрошил сознание толстяка, перетряхивал его память, бесчинствовал, ломая границы и проникая туда, куда не могло проникнуть ничто другое и откуда никогда не исходило ни единого выплеска. Это были черные дыры, но именно они больше всего интересовали зверя.
Зверь приходил не один. Вместе с ним приползала целая армия разнокалиберных червей. Тонких и длинных, как проволока, коротких и жирных, как личинки, белых, желтых, коричневых, омерзительных. Они-то и заполняли пространство сна. Зверь же оставался невидим и неуловим. Черви расползались по телу толстяка, прорывали ходы, норы, выгрызали в его плоти целые пещеры, обустраивались в нем на долгое житье. Их нашествие было томяще-мучительным, страшным, рождающим тоскливый вой и лихорадочные метания. Черви были жутки и тем, что не давали проснуться, пока зверь не закончит то, за чем пришел. Они словно пронизывали толстяка изнутри липкой сетью безволия, и любые трепыхания изнывающего сознания только крепче натягивали нити-червоточины.
Это сон мог продолжаться очень долго. До двух суток. В зависимости от того, сколько сил накопил в себе зверь. Он редко уходил, не истратив их до конца. Но на этот раз Камилу повезло. Зверь быстро ослабел и нехотя убрался. За ним поспешно уползла и его червивая мантия. Толстяк проснулся почти мгновенно, но пережитое еще долго придавливало его к постели, не давая подняться. Он лежал и молча, без ненависти, почти печально проклинал зверя. Он знал этого зверя в лицо и по имени. Более того, он самолично в ыходил его, менял ему пеленки, кормил кашей, укладывал спать, выполнял любую его детскую прихоть. Но зверь вырос, и выросли его прихоти. Он обладал необычным даром, и его не волновали маленькие неприятности, которые доставляет другим этот дар.
Зверя звали Дан, и он был сыном Морла.
Камил наконец выкарабкался из постели, оделся, умылся. Утро было совсем ранним, хозяин встает позже, а завтракает еще позже. Но молодой хозяин, ночной зверь, наверняка уже ждет его. Не может не ждать. Конечно, не для того, чтобы попросить прощения. У мальчика доброе сердце, но жестокий ум. Он берет от жизни только то, что ему нужно, и не виноват, что это нужное берется лишь жесткостью. Камил как никто другой был знаком с этой философией. Философией убийства. А разве у трупа просят прощения?
Он потратил немного времени на приготовление напитка, восстанавливающего силы, сервировал поднос завтраком и понес в комнату Дана.
Как всегда после своих прогулок, мальчик был очень бледен и изможден. Он полулежал, вытянувшись, в кресле и с вялой улыбкой еле слышно ответил на приветствие толстяка. Камилу пришлось помочь ему держать стакан и подносить ко рту.
Дан ни капельки не походил на беспощадного зверя. Он был хил телом, невысок и не отличался здоровьем. Наверное, дух из него можно было вышибить одним щелчком, даже не заметив этого. Когда он родился, точнее, когда его родили, Камил сомневался, что ребенок выживет. Он принял тогда на руки недоношенного заморыша, перемазанного кровью, своей и материнской, почти неживого. Однако в заморыше сидело крепкое желание жить, которое с годами трансформировалось в желание проживать чужие жизни, ползая по чужим мозгам. Его дух как будто компенсировал таким образом немощь доставшегося ему тела, вынужденного большую часть времени проводить в сидячем или лежачем положении. Дан никогда не выходил из своих комнат, а прогулки вокруг дома в коляске ушли в небытие вместе с младенчеством.