Позже я стал понимать: мне восторженно нравилось мое существование в образах, человеко-ветреное парение мысли, и я вовсе не хотел закрепощать свое, и без того отягощающее меня земное тело еще более, нежели то предоставила мне природа моего происхождения.
Я так редко пребывал на свободе...
Каждый раз, возвращаясь, я становился практически неподвижным, и мне приходилось перемещаться в пространстве планеты в объеме своего физического тела, а это и так мне казалось нестерпимым огорчением заключения. И я не вынес бы еще большего заточения! Именно поэтому я боялся тюрьмы...
Редкость простора напоминала о себе на узаконенной Земле, и мне изредка, но удавалось в относительном подвижии тела испытывать проблески астральной гармонии: бывало, заметив благоприятный момент, я бежал осатанело по улице, искоса озираясь по сторонам, не видит ли кто, и впадал в как можно более разболтанную манеру поведения, если мне надоедало общество поводырей.
И в одном, и в другом случае, или в каком еще-либо другом, я отчаянно пытался как бы оттолкнуться, как бы сместить жестокую неподвижность мира грубых форм относительно моего сознания, затонувшего в телесной трясине.
Итак, я боялся тюрьмы в те тускнеющие сегодня времена земной жизни.
... Но теперь я решительно уносил свое астральное тело в пространстве тонкого мира, я направлял ход своего энергетического воображения к тому самому месту, мимо которого когда-то проходил осторожно, словно боялся, что чья-то корявая злорадная сила подстерегает каждый мой шаг и неумолимо ждет, может, отступится жертва: опустит не на то место ногу на тротуаре или вдруг обернется на зов невежества, замешкается. Но я проносил свое сердце мимо городского здания тюрьмы всегда мягко и прислушиваясь к нему, проносил его точно спящего ребенка, способного шевельнуться от пристального взгляда, и отзывчиво проснуться в любой нестерпимый момент опасности, и вскричать, выдать меня, обнаружить мой страх и обнажить для нападения мою осознанно затаившуюся душу.
О, этот мир Земли! Люди Земли! Они даже не представляют себе, насколько все едино, беспрекословно едино.
... Мир неощутимых, но всесильных равновесий, и не где-нибудь там, в космосе, в какой-то малодоступной, непроглядной стороне, а и у них, на видимой Земле. Ведь и в самом деле, стоит сделать какое-нибудь, пусть даже крохотное движение там, на планете, или даже просто слегка вообразить здесь, в Астрале, взмыслить что-либо, и тут же где-то обязательно что-то произойдет, изменится, и возможно, основательно и бесповоротно.
Не зря была нужна точка опоры философу, чтобы перевернуть Землю.
Где-то есть, дремлет до поры до времени и она, и как знать, в чем заключается ее исходная, магическая сила предопределенности! Возможно, кому-то всего лишь достаточно шевельнуться чуть-чуть, переместить какой-нибудь предмет в пространстве на неуловимое расстояние или подумать о ком-то, осмыслить что-либо, и... Земля определенно перевернется! Или даже растворится вовсе, перестанет существовать! Вот почему я и в самом деле всякий раз, когда проходил мимо здания тюрьмы, чувствительно боялся проделать неверный шаг, тот самый единственный шаг, который способен был в одно жесткое мгновение прочно бросить меня в еще большие социальные застенки, нежели те, в которых я и так находился. Бросить, загнать мое земное тело в обшарпанный тупик бетонной камеры...
Я снова сгустил астральный план до зеркального изображения земного мира, попутные размышления остановились и отступили...
Сгусток моего воображения сосредоточенно завис неподалеку от городской тюрьмы. Теперь я отрешенно рассматривал энергетическую картинку многоэтажной темницы человеческих душ. Я видел, как одни из них прозревали, задумываясь над жизнью, другие метались всем своим земным телом, изламываясь по камерам, и выискивали, ожидали лазейки свободы, а третьи начинали презирать мир земли и даже кое-кто из последних швырял свое физическое тело на ледяные, пористые стены одиночной камеры, с раздробленными в некоторых местах бетонными окровавленными шипами. Я искал Люду, Людочку, как называл ее Купсик.
Но в самом деле! Где же она?.. Я же точно знал: Люду, ее астральное тело воруют именно отсюда!.. Но это же мужская тюрьма...
В камере номер сорок пять сидело четверо заключенных. Точно, я не сомневался, Людочка должна находиться здесь.
"Но тогда как же так! - недоумевал я. - Мужская тюрьма, в камере одни мужчины, но девушку воруют все-таки отсюда!"
- Было и у меня на свободе... Все было... - заунывно произнес погрустневший Пахан и, невесомо помолчав, заговорил дальше: - И четырнадцатилетних девочек трахал, и паскудам с вок-зала сосать давал, и бабки шелестели по ветру...
- У меня ведь моя дочурка тоже сидит в колонии, ей сейчас пятнадцать, - на тяжелом выдохе бессильно высказал Косой. Ох, и набухались, помню, однажды!.. За поселком, на полянке... Был я, мой братан и она, Маринка!.. Ей тогда еще четырнадцати не исполнилось. В этот, как его, волейбол играли... - Косой помолчал, словно прикидывая что-то. - Поиграли, на травке развалились, классно под солнышком разнежились! Братан зачал шарить груди у Маринки, шепчет все, ножки, мол, у твоей пискли хорошенькие. А она, сучка, лежит и балдеет, как же, мужик ласкает! Потом смотрю, а он ее уже сосет вовсю! Юбку заголил... Орала, как резаная, искусала братану плечи, стерва! А потом и я на нее залез о кости погреметь, меня не кусала, соплями шмыгала, выла, но терпела, как-никак, отец все-таки!
- Да-а... - протянул Полковник. - Житуха сложная штука, я вот когда служил, долго разбирался, кто же прав, а кто же нет. И все-таки пришел к тому, что как ты поступаешь, так и должно быть на этой заподлистой земле дураков!... Бывало, все бумажки перекладываешь, крысой конторской себя чувствуешь, а все одно, хочется тебе хорошо жить! Вот и врал, и лебезил, объе...л кого придется... Да-а... Житуха сложная штука...
- А я хотел бы снова стать ребенком... - обнаружился в молчаливом проеме четвертый голос. Четверо арестованных, заключенных в камеру голоса, четверо скованных не только телом, но и застенками души, присутствовали рядом друг с другом, поодаль уже долгое время, и могли они всего лишь переговариваться, обитая в тупичках своих мирских тел, осмысливая эти тупички. Но нет. Они не осмысливали тупички своих мирских тел, скорее, они осмысливали тупик своей камеры и с наслаждением думали и стремились в более заманчивый тупик, тупик немых, отрешенных друг от друга земных форм...
Они никак не могли понять, не хотели осмыслить свою истинную тюрьму - тело... Металлический хруст в замке заставил арестантов повернуть головы в сторону двери.
- Ну что, гаврики, - возникла в проеме двери, будто зловещий портрет из другого мира, фигура тюремщика, - жрать будете?... - Тюремщик молчаливо усмехался над своими питомцами. Четверо ничего не ответили.