— Жукочеловек? — с интересом переспросил Олег Модестович, который часто среди дня забегал к нам. На лашенхорском?.. Каюсь, никогда не слыхал о таком языке. А почему «пресловутый лашенхорский»?
— Видите ли, — охотно объяснил Талиани, — лашенхорский происходит от наименования поселка Лашенхоры в Трансильвании, близ которого малоизвестный археолог Карл Бенкс производил раскопки. Он обнаружил пять или шесть каменных таблиц на языке, не имеющем лингвистического родства с другими известными языками, и одну из таблиц расшифровал. Как ему удалось найти ключ к текстам, Бенкс утаил. Сам он отнес таблицы к четвертому тысячелетию до нашей эры. Тут все сомнительно. Тем Солее, что вскоре при землетрясении раскоп провалился в тартарары.
— Сомнительно в глазах большинства ученых, но не всех, — менторским тоном поправил профессор Кущеев. — Способ расшифровки Карл Густав Бенкс не «утаил», а не успел сообщить, так как скоропостижно скончался сразу после выхода в свет его «предварительного сообщения». И Бенкс относил открытую им культуру не к четвертому тысячелетию до нашей эры, а к шестому-седьмому.
— Спасибо, профессор Кащеев, — небрежно поблагодарил Рысаков, выслушав справку. — Ваши… хм… уточнения крайне существенны… Значит, «жукочеловек»? — Рысаков обернулся к Талиани. — Пахнет мистификацией… Но тратить на мистификацию годы?.. Такое таинственно изощренное мастерство?
— Кущеев! Извините, не Кащеев. а Кущеев, — поправил профессор, все еще пунцовый от обиды. — И мистификации часто стоят затраченных усилий. История человечества знала мистификации, которым верили не годы, а целые эпохи. Не так ли? И… простите, — Петр Климович взял из рук Талиани фотографию. — В публикации Бенкса была иллюстрация, в свое время вызвавшая особый интерес. Схематические фигурки: жук-человек, жук-человек. Помнится, они походили на это.
Кущеев поднялся, и подойдя к Рысакову, показал ему что-то в углу фотографии.
Я заглянул через плечо Олега Модестовича. Разрывая строку, смутно выступали крошечные фигурки, нечто вроде детских рисунков: при желании в них можно было разглядеть и удлиненных жучков с тремя парами ножек и человечков.
В конце рабочего дня Мудров принес результаты лабораторных анализов. Оказалось, что древесина рукописи принадлежит к Pinus silvestris — сосне обыкновенной, срубленной не в древности, а несколько десятилетий назад.
— Десятилетий? — переспросил Петр Климович, багровея, но на сей раз от обиды за рукопись.
— Именно! — отрезал Мудров и продолжал: — По характеру солевых включений и скелетам микроорганизмов, впрессованных во внешние слои древесины, можно утверждать, что так называемая «рукопись», прежде чем принять нынешний облик, длительное время соприкасалась с океанскими водами,
— Она из А-а-атлантиды… Со дна о-о-океана… Я давно, с самого начала… — возбужденно, заикаясь от волнения, заговорил Иван Иванович,
— Повторяю, сосна срублена несколько десятилетий назад, — резко перебил Мудров, хотя обычно был подчеркнуто предупредителен, даже нежен с Пуховым. — И вряд ли в Атлантиде росла Pinus silvestris. И уж совсем сомнительно, чтобы атланты изъяснялись на немецком, да еще отнюдь не гётевском, — Мудров улыбнулся, словно прося прощения за вспыльчивость. Передохнув, он продолжал: Дерево подвергалось воздействию океана, то есть предположительно было частью корпуса корабля или мачты, последнее всего вероятнее; анализ обнаружил следы выделений морских птиц…
Мы обескуражено молчали.
Окончив сообщение, Александр Михайлович быстрым и нервным шагом пересекал комнату из угла в угол. Остановившись перед Иваном Ивановичем, он сказал голосом, полным глубокого сожаления:
— Я сделал все, что в моих силах. Дальнейшая работа не имеет ни малейшего отношения к подлинной старине, любовь к которой привили мне именно вы, дорогой Иван Иванович. Я ваш вечный должник. По всему изложенному я должен искренно и сердечно пожелать вам счастья, всем вам, — Мудров по очереди поклонился каждому. — Пожелав счастья и удачи, я отказываюсь от дальнейшего участия в работе.
Он шагнул к двери.
— Постойте! — воскликнул Иван Иванович. — Да вы понимаете ли, что говорите?!
У старика перехватило дыхание, и он замолчал. На глазах его выступили по-детски крупные слезы. Иван Иванович сердито смахнул их. Мудров стоял понурившись, ни на кого не глядя.
Я счел необходимым вмешаться, хотя сознавал, что мои слова не успокоят товарищей. Научное исследование невозможно без известной доли безжалостности. Наступило время с максимальной полнотой представить себе ценность сделанного и перспективы дальнейшего труда.
Я сказал об этом и попросил неделю для подготовки доклада. Мы разошлись, недовольные друг другом.
Всю неделю я работал, выключив телефон, буквально круглые сутки. В науке «бесстрастие» — синоним научной объективности. И все-таки мне пришлось изменить этой непременной объективности.
Я монтировал отрывки рукописи, расшифрованной едва ли на двадцать процентов,
Как избежать известного произвола? Но я был вынужден прокомментировать отрывочный неполный текст, сделав некоторые выводы. Другого выхода не оставалось.
… Записи в рукописи отделяются друг от друга рисунками или иероглифами, изображающими — кажется, прав был Кущеев — жучков и человечков. Каждый отрывок озаглавлен одной из трех рубрик: «Данные», «Мнение», «Наблюдение». Под рубрикой «Данные» автор (в дальнейшем я буду называть его «икс») группирует сведения автобиографического характера. Иногда «икс» именует себя в третьем лице — «он», а затем, не оговариваясь, переходит к изложению от первого лица. Перед каждым «наблюдением» обозначены долгота — и широта в градусах, минутах и секундах.
Загадочно, как «икс», если принять, что это жук, мог без инструментов, не имея возможности ориентироваться по Солнцу и звездам, с такой точностью определять координаты. Либо «икс» обладал фантастически точным чувством ориентировки. Либо… Либо… вот еще один довод в подтверждение того, что «рукопись № 700» — мистификация.
И мне не больно было бы согласиться с этим, а для Ивана Ивановича и, кажется, для Петра Климовича тоже это означало бы рану в сердце.
Наступило утро моего доклада.
Прежде чем идти в нашу комнату, я зашел за Олегом Модестовичем. Стенные часы в кабинете показывали девять. Кивнув мне. Рысаков продолжал выговаривать за что-то коменданту, приземистому человеку с расплывшимся словно из непропеченного теста лицом. Глаза у коменданта были бесцветно-серые, маленькие. Вглядываясь в них, я спрашивал себя — злые они или добрые? И приходил к выводу, что эти слова не имеют к ним отношения: глазки булавчатые, буравчатые, «востренькие», как выражались в старину.