Гляжу я на эту сцену, и такая боль сладкая в сердце, так щемяще-радостно — я опять разревелась… Стою — ничего с собой поделать не могу: слезы так и бегут. А эти двое подскочили: «Мамочка, ну что ты? Мамочка, ну не плачь! Ну, кто тебя обидел? Мамочка, ты у нас хорошая, мы тебя ждем-ждем, а ты плачешь, ну пожалуйста, мамочка!» А у Машутки тут же лицо скривилось, вот-вот мы с ней дуэтом зальемся, но она себя пересилила, щеки надула и — вовсе неожиданное: «Мамочка, я бойсе так не бу-уду-у…» Глупая, глупая «бунька»! Готова на себя какую-то несуществующую вину взять, лишь бы я не плакала.
Вот так мы и живем; твой «верноподданный» Славик, твоя «заочно-без-ума-любящая» Машенька и твоя истеричная женушка.
Я даже не винюсь перед тобой: просто у меня такой сейчас период — глаза на мокром месте. Это пройдет. Вот видишь — здесь слезинка, я ее даже обвела, и нисколечко не стыдно.
Целуем, целуем, целуем, целуем, целуем, целуем, целуем…
Светлана, Славик, Машенька.
4 августа 67 года (по корабельному календарю)
Обнимаю и целую тебя, далекая любовь моя!
Подумать только, почти три года пролетело со времени прошлого сеанса! А если точнее — два года девять месяцев двадцать двое суток четырнадцать часов пятьдесят три минуты корабельного времени я ждал этого сигнала («считалочка» не соврет!). И дождался. И какой роскошный импульс — сразу двадцать писем от тебя, четыре от Славика и листочек каракулей от Машеньки — «буньки», как ты говоришь.
Естественно, сразу же бросился читать. Что-то развеселило, что-то удручило, но в целом — впечатление хорошее, нет — счастливое, вот верное слово. Ты пишешь чудные письма, милая, и по-прежнему любишь меня, хотя твой «моряк-капитан-Тристан-Одиссей-и-так-далее» этого не заслуживает.
Конечно, я не могу сказать, что твое письмо, где ты говоришь о клаустрофобии, мне понравилось. Но тем не менее относиться к нему серьезно я не считаю нужным: оно — единственное такого рода из всей пачки, стало быть, — случайное. Ведь все остальные — прекрасные, жизнерадостные письма, кусочки твоей жизни, которым я и завидую немного, и которыми горжусь. (Самое лучшее, по-моему, то, где ты описываешь своих коллег из нового института и где длинный-предлинный список смешных Машенькиных фраз и словечек.) А клаустрофобия… Я, разумеется, понимаю тебя, но ведь это временное, преходящее, настроенческое. Подобного рода срывы неизбежны здесь, у нас на «Гонце», в нашей скорлупе, но ведь вокруг тебя — прекрасный солнечный мир, Москва, Земля, целая вселенная добрых друзей (о которых ты, кстати, почти ничего не пишешь) и старых привязанностей. Если ты — «в пустыне» (честно скажу, жутко становится мне, когда встречаю у тебя эти слова), то что говорить о нас? В общем, давай условимся: мы здесь боремся с пустотой, борись и ты, тебе легче.
Ты, наверное, часто бываешь в нашем старом-прекрасном Лефортовском парке? Вот видишь — ты в выгодном положении. Мне этого не дано. И даже в корабельной видеотеке подходящих документальных записей нет. А побывать там, очутиться хоть на часок (как и вообще — НА ЗЕМЛЕ!) — очень тянет. Посидеть — с тобой! — на берегу пруда. Прогуляться возле Петровской беседки. Постоять у Космического Обелиска. И этот восхитительный «садик тюльпанов» у входа. И лотосы в дальнем пруду!.. Ах, да что говорить…
Почти в каждом твоем письме — полушутливый вопрос; что у нас новенького? Вопрос, который нужен скорее нам, чем тебе: ответ-то ты всегда можешь предугадать. Но если мы отнесемся к этим словам не полушутливо, а полусерьезно и попытаемся задуматься, что же у нас на самом деле «новенького», то окажется… много!
По крайней мере, последние годы время наше было заполнено до предела, и «убивать» оное нам не приходилось. В двух словах: много учились и много читали. Андрей, помимо занятий, работал над светомузыкой. Володя писал чудесные рассказы и подступил к «толстому» (по его словам) историческому роману: куски, которые он нам регулярно читал, заслуживают, по-моему, самой высокой оценки. Я вспомнил былое увлечение: живопись. «Богема», одним словом.
Тебя не удивляет, что все это я пишу в прошедшем времени? Увы, Светка, заботы у нас сейчас другие. Помнишь, в начале письма я упомянул о «срывах»? Это — очень серьезно. Очень и очень.
Света, мы… поссорились! Нет, не совсем так: разладились! Можешь ты представить себе что-либо более ужасное? Наверное, можешь. Ибо ты — единственная из людей, которая ЗНАЕТ, что это такое — четыре года жизни на корабле класса А «Гонец». Все прочие — предполагают, умозрительно понимают, домысливают, ты одна — чувствуешь. Надеюсь, ты не станешь слезливо ахать или же распекать меня, удержишь в себе.
Видишь ли, есть ощущение, которое только в длительном полете и может родиться: ощущение выжженности и черноты. Выжженности — возникающее от бесконечного общения и соседства и ненависти к хитрому, неутомимому, опаленному металлу оболочки — Другу и врагу, спасителю и тюремщику. Черноты — от долгого вглядывания в обзорный экран, столь долгого, что кажется: эти мерцающие точки — не звезды вовсе, нет никаких звезд в мире, нет и не будет, а есть лишь усталость роговицы, или радужной оболочки, или сетчатки, или чего там еще, и роится эта усталость светлячками, и покалывает лучиками, и лучше эти светлячки за звезды считать, чем за признак того, что слепнешь. Или сходишь с ума. Или уже умер. Поверь: не сам полет страшен, страшны эти выжженность и чернота, которые оборачиваются ожогом души и слепотой жизненных сил.
У меня такое было, но я — худо-бедно — справился, переболел. Володя — тоже. Андрей — нет.
Три дня назад после ужина произошел «взрыв».
— Ну что вы на меня уставились?! — внезапно заорал Андрей, хотя «уставились» мы вовсе не на него — каждый занимался своим делом. — На что я вам сдался? Таких идиотских рож я в жизни своей не видел! Вы только посмотрите на себя в зеркало — обезьяны! Нет, как же вы оба мне надоели. Обрыдли! И с этими уродами я должен делить жалкие метры жизненного пространства! Вот ты, командир, ты что же о себе думаешь? Художник, да? Так ведь мазня все это. Бездарная мазня! И у тебя, кретин (Володьке), думаешь, что-нибудь получается? Лепет, шизофрения, дерьмо, словесный понос! Не-ет, с этим надо кончать. Немедленно! К чертям! Могу я, наконец, остаться один?!
Мы с Володей остолбенели. И тут этот безумец бросился к шлюзовой камере. Естественно, никакой обиды у нас не было, мы прекрасно поняли, что это — приступ, надо было срочно вколоть Андрею релаксант, но… асе произошло слишком внезапно. Мы не успели. Когда я выскочил в коридор, «раздевалка» была уже заперта изнутри, над входом горел красный огонек блокировки. А спустя секунды приборы пульта показали: Андрей оделся и вышел в открытый космос.