— Боюсь, он утонул, — Рольф посмотрел на противоположный берег, над которым плясали лучи прожекторов. — Что ж, по крайней мере он отдал свою жизнь не напрасно.
— Руки вверх! — скомандовал чей-то властный голос с нависающего над рекой обрыва. — И без глупостей, вы окружены.
Коммандос послушно подняли руки.
— Приятель, — сказал Рольф, — если бы ты только знал, как я рад слышать настоящую немецкую речь. Можете брать нас в плен, только передайте командующему дивизией, что Зигфрид, наконец, вернулся к своей Кримхильде со свадебными дарами.
В нескольких километрах ниже по течению разведгруппа Второй ударной армии, проводившая рекогносцировку для готовящегося наступления на Синявинские высоты, возвращалась на правый берег Невы.
— Подуспокоились фрицы-то, — заметил старшина Сухоручко, кивая в направлении позиций немецкой артиллерии. — А то как начали лупить, я уж думал, нас засекли.
— Сопли пусть сначала подберут, — хмыкнул сержант Басаридис, три поколения предков которого были черноморскими контрабандистами. — Эй, смотрите, что там в реке плывет?
Темный предмет приближался. Разведчики перестали грести, и вскоре увидели, что течение несет на них обломок тона, на котором, раскинув руки, лежит человек.
— Надо вытащить, — сказал Сухоручко. — Вдруг он еще живой.
Все посмотрели на командира. Лейтенант Волков едва заметно кивнул.
— Вытаскивайте, только тихо.
Из ушей человека текла кровь, кусок гимнастерки на правом боку был выдран вместе с кожей, а его пальцы намертво вцепились в кусок дерева. Но он был еще жив. Когда Сухоручко и Басавридис все-таки разжали ему пальцы и втащили в лодку, человек открыл глаза и прохрипел:
— Товарищи, я свой, свой…
— Да уж видим, что не немец, — фыркнул Сухоручко. — Откуда ты, братское сердце?
— Семидесятая стрелковая дивизия, — одними губами ответил раненый, — третья гаубичная батарея… рядовой Варенцов…
— Это, наверное, новенький, — сказал Басавридис. — Им на днях пополнение с Вологды прислали. Ты вологодский, что ли? А как в реке оказался?
Раненый прикрыл глаза.
— Вологодский, да, — совсем уже беззвучно проговорил он. — Мы понтон для гаубицы проверяли… вот снарядом меня и шарахнуло… Спасите меня, товарищи…
— Это по ним, наверное, фрицы-то и лупили, — догадался Сухоручко. — Тоже мне, нашли время понтон испытывать.
Раненый застонал и потерял сознание.
— Повезло вологодскому, — усмехнулся лейтенант Волков. — Сегодня в семь на большую землю как раз борт улетает с ранеными. Может, и ему местечко найдется. Недолго же ты, рядовой Варенцов, невский рубеж защищал…
В шесть утра командующий 20-й механизированной дивизией вермахта генерал Эрих Яшке был разбужен ординарцем, доложившем ему о трех взятых в плен офицерах в советской форме, утверждающих, что они выполняют специальное задание главного диверсанта рейха оберштурмбаннфюрера Отто Скорцени.
— Они просили передать вам, что Зигфрид вернулся со свадебными подарками Кримхильде, — добавил ординарец.
— Где они? — рявкнул Яшке.
— Задержанные находятся в комендатуре, — ординарец вытянулся в струну. — Их допрашивает майор Федерер.
— К черту Федерера! Приведите их ко мне и распорядитесь, чтобы накрыли к завтраку стол. Белый хлеб, курица, помидоры — и шнапс. Много шнапса. Парни это заслужили!
Когда ординарец умчался выполнять приказ, Яшке снял трубку и попросил соединить его со штабом группы армий «Север» в Пскове.
— Оберштурмбаннфюрер? — сказал он, услышав на другом конце провода заспанный голос доктора Эрвина Гегеля. — Это генерал Яшке. Кажется, у меня для вас есть хорошие новости.
Глава тринадцатая
Сюрприз
Подмосковье, июль 1942 года
Ночка выдалась та еще. Я вам, ребята, прямо скажу — если б Николаич вернулся хоть на час позже, Жорка, товарищ Жером то есть, объявил бы ЧП по всей базе, и территорию начали бы прочесывать с собаками. Потому что мы, как ни крути, находились на особом положении, и интересовался нами сам нарком внутренних дел товарищ Берия, и забыть об этом мог только такой чудак-человек как наш Левка. Вы только не думайте, что я на Левку качу бочку: он парень мировой, и голова у него светлая, и душа добрая, порой так даже слишком. Но если уж вожжа ему под хвост ударит — тут он мог плюнуть на все на свете с высокой палубы, и никто ему был не указ. Когда он мне открылся, я даже не стал спрашивать, зачем ему в Москву — и так все ясно. У Катюхи на следующий день было деньрождение, она как-то обмолвилась об этом, ну, а Николаич, конечно, запомнил. Голова у него, ребята, была как Дом Советов. Память — исключительная. Сколько раз я его после занятий подловить пытался — а чего там про устройство рации нам сказали? а чем лечат то-то и то-то? — и он каждый раз отвечал так четко, будто по бумажке читал. И даже если что-то вдруг забывал, то в тетрадку смотрел, а становился эдак странно, как статуя, подпирал рукой лоб и что-то шептал себе под нос. Я как-то прислушался, бормочет: "Жером сидел на краешке стула, вертел в руках мел… свет падал косо, освещал половину класса… я смотрел на ветку за окном, и думал о переселении народов…" И вот, представьте, доходит он до этого переселения народов, и что-то в глазах у него такое мелькает, он улыбается и четко на мой вопрос отвечает! Ну, вы подумайте — пять минут назад ничего не знал, а тут вдруг все вспомнил, до мелочей! Эх, мне бы так…
Короче, помог я ему выбраться. Злой, конечно, как черт — вместо того, чтоб кемарить, полночи караулю его у этой дырки. Знал бы, что так выйдет — ни за что про нее не рассказал.
А он довольный стоит, лыбится во все тридцать два зуба! Конфеты свои дурацкие к груди прижимает. Дитё, одно слово, дитё малое.
— Давай, говорю, Николаич, по-быстрому переодевайся в форму, и бегом к Жоре. Ох, чувствую, вставит он тебе фитиль…
А он мне так озабоченно:
— Ты, говорит, Василий, только за цветами да конфетами пригляди, чтоб их никто не увидал раньше времени. Цветы надо в воду поставить, а стебли обрезать снизу, они тогда дольше стоять будут.
Вот же чудак! С него сейчас стружку снимать будут — причем, насколько я знаю Жору, без всякой жалости — а он о цветах волнуется.
— Ладно, — говорю, — Николаич, не дрейфь, не случится ничего с твоими подарками. Получит их завтра Катерина в лучшем виде.
Он на меня смотрит, как на козу говорящую.
— А ты, — спрашивает, — Василий, откуда знаешь, что это для Кати?
— А что, — говорю, — может, ты это мне приволок? Или капитану? Ну так я сладкое не люблю, а Сашка когда еще вернется — розы-то завянут.
Тут до него что-то начинает доходить, и он как хлопнет меня по плечу!
— Не ошибся, — говорит, — я в тебе, Василий, с тобой и вправду в разведку идти можно!
— Успеется еще, — говорю, — в разведку, ты давай пока думай, чего Жоре сказать.
Переправились на наш берег, я домой пошел — цветы в воду ставить — а он, значит, к командиру на разнос. И не было его, ребята, без малого час. Я лежу без сна, свет не выключаю, думаю, чем же все это дело кончится.
Потом приходит — лицо серое, губы все искусанные. На меня не смотрит — ладно на меня, на цветы свои тоже не посмотрел, упал на койку лицом вниз и лежит. Ну, думаю, отпарафинил его товарищ Жером по самое не балуйся. Даже жалко парня.
Но с расспросами не лезу. По себе знаю — лучше в такие минуты помолчать. Встал только, свет погасил — а в комнате уже все равно светло, начало шестого.
Лежал он лежал, а потом и говорит:
— Эх, Василий, какого же я дурака свалял…
Я обратно молчу. Хочет выговориться, так без моих вопросов обойдется.
И точно. Тут Левку как прорвало! Оказывается, Жора-то не просто так рано вернулся, а специально за ним, за Левкой! Капитана-то нашего возили к самому Лаврентий Палычу, и тот поручил ему вывезти из Ленинграда то, что у Левки когда-то при аресте отобрали — птицу серебряную и карту. А Шибанов уперся — без Гумилева, говорит, ничего не получится, нас вместе с ним в Ленинград надо. Нарком ему — шиш тебе, капитан, а не Гумилев, он слишком ценный для страны кадр, чтобы в Ленинград его посылать. Потому что в Ленинграде сейчас хуже, чем на линии фронта. На что ему Шибанов отвечает: воля ваша, товарищ народный комиссар, а только без Гумилева я за успех операции не отвечаю.