Рев Ревуна.
– В прошлом году,- говорил Макдан,- эта тварь всю ночь проплавала в море, круг за кругом, круг за кругом. Близко не подходила – недоумевала, должно быть. Может, боялась. И сердилась: шутка ли, столько проплыть! А наутро туман вдруг развеялся, вышло яркое солнце, и небо было синее, как на картине. И чудовище ушло прочь от тепла и молчания, уплыло и не вернулось. Мне кажется, оно весь этот год все думало, ломало себе голову…
Чудовище было всего лишь в ста ярдах от нас, оно кричало, и Ревун кричал. Когда луч касался глаз зверя, получалось огонь – лед, огонь – лед.
– Вот она, жизнь,- сказал Макдан.- Вечно все то же: один ждет другого, а его нет и нет. Всегда кто-нибудь любит сильнее, чем любят его. И наступает час, когда тебе хочется уничтожить то, что ты любишь, чтобы оно тебя больше не мучило.
Чудовище понеслось на маяк.
Ревун ревел.
– Посмотрим, что сейчас будет,- сказал Макдан, И он выключил Ревун.
Наступила тишина, такая глубокая, что мы слышали в стеклянной клетке, как бьются наши сердца, слышали медленное скользкое вращение фонаря.
Чудовище остановилось, оцепенело. Его глазищи-прожекторы мигали. Пасть раскрылась и издала ворчание, будто вулкан. Оно повернуло голову в одну, другую сторону, словно искало звук, канувший в туман. Оно взглянуло на маяк. Снова заворчало. Вдруг зрачки его запылали. Оно вздыбилось, колотя воду, и ринулось на башню с выражением ярости и муки в огромных глазах.
– Макдан! – вскричал я.- Включи Ревун!
Макдан взялся за рубильник. В тот самый миг, когда он его включил, чудовище снова поднялось на дыбы. Мелькнули могучие лапищи и блестящая паутина рыбьей кожи между пальцевидными отростками, царапающими башню. Громадный глаз в правой части искаженной страданием морды сверкал передо мной, словно котел, в который можно упасть, захлебнувшись криком. Башня содрогнулась. Ревун ревел; чудовище ревело.
Оно обхватило башню и скрипнуло зубами по стеклу; на нас посыпались осколки.
Макдан поймал мою руку.
– Вниз! Живей!
Башня качнулась и подалась. Ревун и чудовище ревели. Мы кубарем покатились вниз по лестнице.
– Живей!
Мы успели – нырнули в подвальчик под лестницей в тот самый миг, когда башня над нами стала разваливаться.
Тысячи ударов от падающих камней, Ревун захлебнулся.
Чудовище рухнуло на башню. Башня рассыпалась. Мы стояли молча, Макдан и я, слушая, как взрывается наш мир.
Все. Лишь мрак и плеск валов о груду битого камня.
И еще…
– Слушай,- тихо произнес Макдан.- Слушай.
Прошла секунда, и я услышал. Сперва гул вбираемого воздуха, затем жалоба, растерянность, одиночество огромного зверя, который, наполняя воздух тошнотворным запахом своего тела, бессильно лежал над нами, отделенный от нас только слоем кирпича. Чудовище кричало, задыхаясь. Башня исчезла.
Свет исчез. Голос, звавший его через миллионы лет, исчез.
И чудовище, разинув пасть, ревело, ревело могучим голосом Ревуна. И суда, что в ту ночь шли мимо, хотя не видели света, не видели ничего, зато слышали голос и думали: "Ага, вот он, одинокий голос Ревуна в Лоунсам-бэй! Все в порядке. Мы прошли мыс".
Так продолжалось до утра.
Жаркое желтое солнце уже склонялось к западу, когда спасательная команда разгребла груду камней над подвалом.
– Она рухнула, и все тут,- мрачно сказал Макдан.- Ее потрепало волнами, она и рассыпалась.
Он ущипнул меня за руку.
Никаких следов. Тихое море, синее небо. Только резкий запах водорослей от зеленой жижи на развалинах башни и береговых скалах. Жужжали мухи. Плескался пустынный океан.
На следующий год поставили новый маяк, но я к тому времени устроился на работу в городке, женился и у меня был уютный, теплый домик, окна которого золотятся в осенние вечера, когда дверь заперта, а из трубы струится дымок. А Макдан стал смотрителем нового маяка, сооруженного по его указаниям из железобетона.
– На всякий случай,- объяснял он.
Новый маяк был готов в ноябре. Однажды поздно вечером я приехал один на берег, остановил машину и смотрел на серые волны, слушал голос нового Ревуна: раз… два… три… четыре раза в минуту, далеко в море, один-одинешенек.
Чудовище?
Оно больше не возвращалось.
– Ушло,- сказал Макдан.- Ушло в Пучину. Узнало, что в этом мире нельзя слишком крепко любить. Ушло вглубь, в Бездну, чтобы ждать еще миллион лет. Бедняга! Все ждать, и ждать, и ждать… Ждать.
Я сидел в машине и слушал. Я не видел ни башни, ни луча над Лоунсам-бэй. Только слушал Ревуна, Ревуна, Ревуна. Казалось, это ревет чудовище.
Мне хотелось сказать что-нибудь, но что?
To enter out into that silence that was the city at eight o'clock of a misty evening in November, to put your feet upon that buckling concrete walk, to step over grassy seams and make your way, hands in pockets, through the silences, that was what Mr.Leonard Mead most dearly loved to do. He would stand upon the comer of an intersection and peer down long moonlit avenues of sidewalk in four directions, deciding which way to go, but it really made no difference; he was alone in this world of 2053 A.D., or as good as alone, and with a final decision made, a path selected, he would stride off, sending patterns of frosty air before him like the smoke of a cigar.
Sometimes he would walk for hours and miles and return only at midnight to his house. And on his way he would see the cottages and homes with their dark windows, and it was not unequal to walking through a graveyard where only the faintest glimmers of firefly light appeared in flickers behind the windows. Sudden gray phantoms seemed to manifest upon inner room walls where a curtain was still undrawn against the night, or there were whisperings and murmurs where a window in a tomb-like building was still open.
Mr.Leonard Mead would pause, cock his head, listen, look, and march OD, his feet making no noise on the lumpy walk. For long ago he had wisely changed to sneakers when strolling at night, because the dogs in intermittent squads would parallel his journey with barkings if he wore hard heels, and lights might click on and faces appear and an entire street be startled by the passing of a lone figure, himself, in the early November evening.
On this particular evening he began his journey in a westerly direction, toward the hidden sea. There was a good crystal frost in the air; it cut the nose and made the lungs blaze like a Christmas tree inside; you could feel the cold light going on and off, all the branches filled with invisible snow. He listened to the faint push of his soft shoes through autumn leaves with satisfaction, and whistled a cold quiet whistle between his teeth, occasionally picking up a leaf as he passed, examining its skeletal pattern in the infrequent lamplights as he went on, smelling its rusty smell.
"Hello, in there," he whispered to every house on every side as he moved. "What's up tonight on Channel 4, Channel 7, Channel 9? Where are the cowboys rushing, and do I see the United States Cavalry over the next hill to the rescue?"
The street was silent and long and empty, with only his shadow moving like the shadow of a hawk in mid-country. If he closed his eyes and stood very still, frozen, he could imagine himself upon the center of a plain, a wintry, windless Arizona desert with no house in a thousand miles, and only dry river beds, the streets, for company.
"What is it now?" he asked the houses, noticing his wrist watch. "Eight-thirty P.M.? Time for a dozen assorted murders? A quiz? A revue? A comedian falling off the stage?"
Was that a murmur of laughter from within a moon-white house? He hesitated, but went on when nothing more happened. He stumbled over a particularly uneven section of sidewalk. The cement was vanishing under flowers and grass. In ten years of walking by night or day, for thousands of miles, he had never met another person walking, not one in all that time,
He came to a cloverleaf intersection which stood silent where two main highways crossed the town. During the day it was a thunderous surge of cars. the gas stations open, a great insect rustling and a ceaseless jockeying for position as the scarab-beetles, a faint incense puttering from their exhausts, skimmed homeward to the far directions. But now these highways, too, were like streams in a dry season, all stone and bed and moon radiance.