Сев за стол, где стоял уже полуостывший самовар, он налил себе в стакан чаю, а затем попросил лист бумаги и достал из котомки свой большой плотницкий карандаш.
И только он притронулся к листу бумаги, как там появилось облако, озеро, лиственница и олень, наклонивший похожую на куст голову и сорвавший жесткими, как подошвы, губами клочок мха.
Олень словно ждал прикосновения карандаша к бумаге, чтобы возникнуть из ничего. Уж не был ли Даро-ткан дальним родственником бога? Он чуточку – стыдился своего искусства и, в отличие от бога, делал вид, что все это произошло само, как мир.
В детском восприятии люди и вещи отражаются так, словно рядом стоит волшебное зеркало, а за дверями нас ждет лес, принявший на себя обязанности деда-мороза.
Мороз ходил в сшитой из шкурки зайца белой пушистой шапке и в больших, подшитых дратвой катанках. Он нанялся к деду сторожить контору и амбар и по ночам стучал колотушкой, пугая воров.
Как только наступала весна, он исчезал из нашего одетого в темную ночь двора и уже не будил меня своим стуком.
Весной у Дароткана появился соперник. Он тоже носил в себе чудо и дарил себя людям, не имея, кроме себя, охотничьей собаки и старенького ружья, ничего.
В нашем дворе, в жилой половине бани, поселился ссыльный латыш Август Юльевич, или «Июлевич», как его называли эвенки и крестьяне, вероятно, думая, что он сын июля.
У Августа Юльевича были огромные рыжие пушистые усы, словно под носом у него кто-то приклеил кончик лисьего хвоста. Собака его тоже была рыжей. Ее звали Лерой.
На стене, над койкой ссыльного, висело длинное ружье, через несколько лет перекочевавшее в романы Майи-Рида, чтобы помочь мне в чужой, далекой и прошлой Америке открыть что-то здешнее, знакомое и свое.
Я помню, как загорелась баня и сгорело ружье, убившее столько зайцев, лис, волков и даже медведя, чья шкура теперь лежала возле моей кровати, лаская подошвы моих зябнувших ног.
Остались ствол и другие металлические части.
У Августа Юльевича сгорел левый ус. Но почему-то он не решился сбрить правый и стал терпеливо ждать, когда время вернет ему его облик, утраченный в огне пожара.
Левый ус рос медленно, но ведь время в пашем дворе тоже никуда не спешило. Август Юльевич стругал приклад и ложе для нового ружья и тихо беседовал с Лерой.
Тогда я еще не знал, что обладатель пушистого уса был философ, который пытался понять и заново объяснить мир, пока доверяя только одной Лере.
Собака слушала, смотря умными, насмешливыми глазами на мир, который ее хозяин тщетно старался завернуть в слова, будто слова эти – оберточная бумага.
Через несколько дней после пожара к нам пришел староста Степан Харламыч вместе с огромным урядни-ком. Они стали задавать вопросы Августу Юльевичу, а его ответы записывать в протокол.
– Случайно не ты поджег баню? – спросил Степан Харламыч ссыльного.
– Нет, не я.
– Тогда расскажи, почему у тебя сгорел ус?
– Не знаю.
– А кто знает? Бог?
– Бога нету.
– Я так и запишу. Теперь расскажи, как сгорел ус.
– Я хотел спасти ружье, открыл дверь, и ус загорелся. Вот и все.
– Нет, это не все, – сказал староста. – Ты что-то скрываешь.
– Что мне скрывать?
– Ас какой целью ты ходишь с одним усом?
– Чтобы в меня не влюбились женщины.
– Понимаю, – кивнул кудрявой головой староста. – У тебя есть основание бояться женщин, а у женщин есть основание бояться тебя, из-за женщины ты попал сюда на вечное поселение. Так?
Тут вмешался все время молчавший урядник, тоже Харламыч, младший брат Степана Харламыча. Он сказал латышу, глядя на него ясными детскими глазками:
– Ты должен нам объяснить, почему загорелся твой ус. Я предполагаю, что ты поджег баню. Если бы ты не находился так близко от огня, ус бы не загорелся.
– Это верно, – согласился Август Юльевич.
– Ну что ж, запишу это в протокол, – сказал староста. – Твой ус сгорел, когда ты наклонился над огнем. А когда люди наклоняются над огнем? Когда они что-нибудь зажигают. Теперь ты расскажи подробнее, как загорелась баня. Не спеши. Ведь мы ведем протокол. И должны все записать. Скажи, у тебя были с собой спички?
– Не было,
– А чем же ты сделал поджог?
– Я не поджигал.
– У тебя есть свидетели?
– Со мной была Лера.
Лера лежала на траве возле крыльца, где староста и урядник вели допрос. Она лежала с безучастным видом, положив морду на вытянутую лапу. В ее зеленых человеческих глазах играла веселая и немая собачья мысль, понятная только одному Августу Юльевичу.
Степан Харламыч ценил собак, особенно таких умных, как Лера. Он посмотрел на Леру и сказал Августу Юльевичу:
– Не бойся, твоя собака не пропадет. Я возьму ее себе, когда тебя увезут в город и посадят в каталажку.
– За что же меня посадят?
– За то, что ты поджег баню.
– А какие у вас доказательства?
– Самые неопровержимые. Твой ус.
Староста сходил в дом и, взяв у бабушки большие ножницы, которыми стригут овец, отрезал у Августа Юльевича его правый ус.
Он аккуратно положил ус в кисет с табаком и, очень довольный, сказал верзиле-уряднику:
– Теперь все улики у нас в кармане. Я взглянул на Августа Юльевича – и не узнал его. Передо мной сидел совсем другой человек.
Мне кажется, что я и отсюда вижу эти рыжие пушистые усы, оставшиеся далеко, на самом дне моего детства.
К осени усы выросли снова, и Август Юльевич повеселел.
Что такое усы? Это продолжение взрослого, уважающего других и себя человека, символ собственного достоинства, веселый и рыжий кусок жизни, выросший, как растет трава, но не на земле, а на смеющейся губе, под самым носом.
Мне еще нужно ждать много-много лет, прежде чем и под моим носом вырастут усы и придет не староста, а парикмахер, чтобы их постричь.
Усы выросли, и лицо Августа Юльевича снова стало прежним. Он смастерил себе ружье и поселился в новой бане, выстроенной на том же самом месте, где сгорела старая. Я смотрел на обновившееся лицо охотника и ни разу не напомнил ему о больших овечьих ножницах и о старостином кисете.
Усы выросли к осени, как раз когда я пошел в школу.
Между усами Августа Юльевича и моим поступлением в школу была связь, которую я смутно ощущал, но не мог себе объяснить. Объяснила все Марфа, приходившая к нам мыть пол и белить потолок. Брызгаясь бело-синей, разведенной в ведре известкой, она рассказала мне, как мой дед дал старосте взятку, чтобы он оставил в покое усы ссыльного и не проявлял слишком большого интереса ко мне и к моим несуществующим метрикам.
У меня не было документа, удостоверявшего, где и когда я появился на свет. Ведь первым моим кровом оказалась читинская тюрьма, где я прожил около года вместе с матерью и отцом.