– Прелестно! Вы столб! А я? Я – котел для варки мяса. Не хочу быть котлом. Мясо отменяю. Я тоже врос в землю, как столб. И вас тоже прошу стать вегетарианцем. Иначе вы мне не друг.
– Но нас объединяет не род пищи, а стремление сделать ее искусственной. Я тоже не прочь отказаться от мяса.
– Отказаться так отказаться! Давайте никого не убивать. Мне уже жаль бактерий.
– Как? Вы против использования одноклеточных организмов? Против того, чтобы питаться кандидой?
– Против! Против! Грибки, они живые, они хорошенькие. У них тоже есть дети.
– Вы шутник, профессор. Нашу научную деятельность как раз и надо направить на использование белка кандиды или подобных ей организмов.
Выход белка у них не 10 процентов, а 90!
– А если получать питательные вещества из воздуха, никого не убивая?
– Не спорю с Менделеевым, но он же указывал, что сперва людям выгоднее иметь дело с биомассой. Кстати, сколько тонн дрожжей получает Шампанья из одной тонны кандиды в сутки?
– Он увеличивал в сутки вес биомассы в тысячу раз.
– Вот видите. Теперь слушайте и не спотыкайтесь. Я подсчитал, за какое время удваивается биомасса дрожжей и обычного мяса.
– И за какое же время, коллега?
– Дрожжи – за неполный час, а скот – за полторы тысячи часов. Разница в две тысячи раз! Вот в чем выгода. И вот почему нужно отказаться от скота, а не потому только, что «я никого не ем».
– Не троньте моих идеалов. Я охотно терплю, что вы большевик. И я хочу, чтобы вы оставались моим другом. Я никого не ем – и все тут!
– А одноклеточные организмы тоже нельзя есть?
– Допустим, нельзя…
– А они нас могут есть?
– Меня? То есть как? Что я, скот, что ли?
– Нет. Я хочу спросить, отказываетесь ли вы убивать бактерии чумы и холеры?
– Зачем такие крайности? Это самозащита. Но спорим мы зря, клянусь Пастером, зря! Вот вы уедете к своим белым медведям, которые рыщут по московским улицам в поисках развесистой клюквы, а я стану скучать о вас, дорогой мой Добрыня Никитич.
И два профессора обнялись на парижской улице при свете первых вечерних фонарей.
Глава третья. Враг голода
К шестидесятилетнему юбилею академика Николая Алексеевича Анисимова в одном из журналов был помещен очерк о нем, написанный его ближайшей сотрудницей Ниной Ивановной Окуневой.
«Видный французский ученый, член Парижской академии наук, профессор Мишель Саломак однажды сказал Николаю Алексеевичу Анисимову, что иконописцы в старину вполне могли бы писать лики святых с его предков, русских богатырей.
Думаю, что профессор Саломак не ошибался.
Дед Анисим, приходившийся Николаю Алексеевичу прадедом, тянул бечеву на волжских берегах. И когда рявкал бурлак-исполин на одном берегу, на другом отдавалось. Был он ладен с виду, кудряв, оборван, загульно пил и ошалело лез в драку по всякому поводу. С годами присмирел, а когда пошли по Волге пароходы и не нужна стала бурлацкая голытьба, подался в грузчики, да надорвался – занесся однажды в споре и взялся один тащить господский рояль в двадцать пять пудов. Сходни под ним гнулись, но он все-таки донес его до палубы, только слег после того и уже не годился в богатыри.
Сыновья, все семеро Анисимовы по отцу, бечевой уже не кормились, осели в деревне. Правда, землицы только на старшего хватило, остальные разбрелись батрачить.
Федору досталась заросшая бурьяном отцовская полоска, которую он принялся ковырять деревянной сохой. Старость деда на печку загнала, а полоску передал он сыну Алешке.
Дед Анисим давно помер, дед Федор с печи не слезал, а Алексея в германскую войну в солдаты забрили. Три дня гуляли с гармоникой и песнями. Проводили мужика, и легла полоска тяжкой ношей на бабьи да детские плечи.
Вернулся Алексей уже после революции. Принес солдатскую шинель и винтовку.
Шестилетний Коля знал, где она у отца запрятана, и мечтал хоть разок пальнут из нее. Но не до ребячьих проказ теперь стало. Отец был мужик справный и взялся налаживать запущенное за германскую войну хозяйство. И помогать ему должны были и старшие сыновья, и дочь, и Колька тоже, хоть и пятый, младшенький.
К 1919 году дело на лад пошло, да со старшим сыном Степаном отец в Красную Армию ушел. Вернулся он оттуда один и на одной ноге. Но за хозяйство взялся крепко, как «о всех четырех ногах». Благо лошаденка у них завелась. Как инвалиду гражданской войны и за сына погибшего Советская власть им выделила. Колька гарцевал без седла на коне, когда бороновал свою полоску.
Но случился в двадцатом году недород. Едва на семена собрали зерна. Отец запрятал мешки и винтовкой семейству грозил, ежели кто осмелится к ним прикоснуться.
Так и зимовали впроголодь, отощали все. Весной стали травы собирать, не дай бог хлеб еще не уродится.
И не уродился. Да еще как не уродился!
Жуткое выдалось то лето. Жара стояла на дворе, как в печи. И гарью несло. Леса горели. Пересохли. В воздухе сухим туманом висела мгла. Муть вокруг, словно через закопченное стекло глядишь на белый свет.
Речушку в овраге сперва куры могли переходить. Потом ни воды в ручье, ни кур не осталось. И дно высохло.
Отец приказал колодец углублять. Оба братишки по очереди спускались, а Колька с сестренкой вверху ведра принимали. Да только песок поднятый чуть влажным оказался, а воды – ни капли. Ушла вода – и не подкопаешься.
Пришлось Кольке на буланой их кляче воду с Волги за пятнадцать верст возить. А мальчонке – радость, мужиком себя понимал.
И за все лето ни одного дождя.
Выросла в поле не пшеница, а так – щетина одна. Почти и без колосьев вовсе. И так по всей Волге, говорят. Советская власть, конечно, помогла бы, да сама чуть жива была после гражданской войны да разрухи. И с Врангелем только-только рассчитались в Крыму, царское отребье в море спихнули.
Хорошо помнил Коля отца, ковылявшего на деревяшке, вынужденного наклонять голову, когда в избу входил. Глаза у него, как у всех Анисимовых, незлые, голубые, словно Волга в ясный день, только очень уж пристальные. Смотрел пристально и делал все пристально. И ел тоже пристально. Не приведи бог, крошки хлебные на пол смахнуть. С размаху бил, как дед Анисим в драке. И в шапке есть не дозволял, хоть бы и в поле. Коли ешь, обнажай голову. И даже если пьешь. В знак величайшего благолепия и благодарности за еду-питье, человеку дарованное.
Но не даровали ныне ни господь, ни мать-земля ни еды, ни литья…
Наступил голод.
Ох, как помнил его Коля Анисимов! Мать в ногах у отца валялась, высохшая, жалкая, уже без слез умоляя отдать семейству запрятанные мешки. Да не соглашался отец, словно не одна нога у него, а весь он будто деревянный. На весну семена берег.