Меня не это отпугивало, сами понимаете, — наука наукой, а колдовство колдовством. Я много россказней слышал, прежде чем рискнул повезти на остров одну компанию кладоискателей. Чаще всего — легенду, превратившую ангельски белый риф в черное царство Аида. Легенда утверждала, что клад все-таки там есть, что зарыли его чуть ли не люди самого Флинта, а зарыв, подрались и перебили друг друга, пока последнего не смыла разгулявшаяся по острову морская волна. Рассердился Бог и не пустил души погибших ни в рай, ни в ад. С той поры они и торчат на острове, охраняя свой бесполезный клад, и никому не позволено встретиться с ними: ни человеку, ни зверю, ни птице — даже рыба не заплывает в бухту и не ловится в ближайших водах. А если все же попадет сюда человек — скажем, буря приземлит, в лодке течь или парус сорван, — были такие случаи, только плохо они кончались. Сходили люди с ума от ярости, глотки друг другу резали или в океан ныряли, чтобы не вынырнуть, а если и доживали до спасательной шлюпки, то попадали прямиком в психиатрическую лечебницу, благо их в Гамильтоне несколько — я городскую знаю и две частных. До сих пор у доктора Керна стрижет газон в саду псих не псих, а вроде чокнутый. В разговор не вступает до выпивки, а угостишь — расскажет такое, что уши завянут: белые сны наяву, пьянка с покойниками, разговор с богом в духе Эдгара По — а дальше уже сам запьешь. Есть еще полицейский в отставке — не то Смитс, не то Смэтс, — двое суток на острове прожил, но молчит как рыба, хоть золотые дублоны ему выкладывай из вырытых сундуков, если б только их вырыли.
В конце концов и я рискнул — соблазнило предложение четырех гарвардских студентов-выпускников. Все люди со средствами, сынки богатых папенек, денег на приключения не жалели. Ну, взяли рыбачью лодку, лопаты и кирки из меди, а из опасных металлов только ножи да жестянки с колбасой и пивом; а что с ними сталось, я уже рассказывал. Даже палатку на медных колышках ставили. Золотых дублонов, конечно, не нашли, а острову подивились. Представьте себе ровный срез, белый как сахар, но не зернистый, а глянцевитый, как глазурь на торте, — ни трещинки, ни щелочки. Пробьешь ломом — коралл, а сверху мрамор не мрамор, а словно расплавленное стекло с мелом. Торчит из воды такой белый пень, и гуляют по нему волны; только над бухточкой сухо: срез косой, и волна не доходит до подветренного края, обращенного к далекому американскому берегу. Там, должно быть, и рыбаки в бурю отсиживались, и полицейский ночевал, там и мы палатку поставили. Только день и выдержали, да и то потому, что я сообразил кое-что, пока они с ума посходили, все четверо. Но расскажу по порядку, а то вижу: хочется вам спросить, а что спросить, я и без вас знаю, сам триста раз себя спрашивал.
Пришвартовались мы в бухточке неглубокой и крохотной — не то лужица, не то заливчик в белой скале, словно она рот для рыбы разинула. Но рыба не заплывает и волны гаснут у входа — ставь лодку куда хочешь, так и будет стоять. Меня об этом чуде тоже предупреждали; командуют, говорили, мертвецы и в бухточке — там, мол, и клад зарыт: ни волну, ни ветер не подпускают. Ну, мертвецов мы, понятно, не испугались, а клада не нашли. Ребята с аквалангами все стенки и дно бухты обшарили — ничего! Только белый мертвый коралл — и ни раковины, ни водорослинки. И вода, чистая, как слеза, или аптечная, дистиллированная; быть может, и не вода вовсе. А когда позавтракали и прилегли в палатке, тут-то все и началось. Я даже глаз не закрывал — так что присниться мне все это явно не могло. Просто и палатка, и четверо парней из Гарварда, и наше имущество, свезенное на остров, — все это исчезло, как унесенное ветром. Остров остался, тот же белый налив глазури на торчащем из моря пне. И я не лежал, а сидел на корточках в рыжей широкополой шляпе и длинных красных чулках, заправленных под рваные коричневые штаны. Рубахи на мне не было, а волосатую, не мою грудь пересекал свежий, недавно зарубцевавшийся шрам. Я скосил глаза и увидел кусок наполовину черной, наполовину седой бороды, провел рукой по лицу: волосы курчавились по щекам до краев надвинутой на лоб шляпы с нелепой оборкой из ветхих, выцветших кружев. Вместо добротных бруклинских штиблет на дюймовом каучуке на ногах болтались стоптанные шлепанцы с пряжками, но без каблуков. Передо мной на белой эмали рифа стоял темный, окованный медью сундук с огромным висячим замком, каких уже не делают лет сто или двести. Я, Боб Смайли, был уже кем-то другим, завладевшим чужим телом, чужим шрамом и чужим лицом, на котором к тому же не было одного глаза. Вместо него пальцы нащупали повязку, сползавшую из-под шляпы и завязанную под волосатым подбородком. Я растерянно посмотрел по сторонам и услышал позади хохот, похожий на ржание.
Пять или шесть бородачей в живописном рванье, пропеченные солнцем, в пестрых повязках на головах, а двое в таких же, как у меня, шляпах, похожие на ряженых пьяниц с деревенского маскарада, подымались на берег по скользкому обрыву из бухточки, отряхивая с бород белую, как пудра, пыль.
— Билли Кривые Ноги опять забыл, что у него остался всего один глаз, — прошамкал ближайший ко мне бородач — у него были выбиты зубы. — Смотри, одноглазый, а то и второй потеряешь!
Я взвизгнул — не взвизгнул, прохрипел — не прохрипел, только голос мой не был голосом Боба Смайли, и швырнул нож в говорившего. Но попал почему-то в сундучный замок. Нож звякнул и прилип к нему, как приклеенный.
— То же, что и с лопатами, — вздохнул не принимавший участия в ссоре детина с медно-красной голландской бородкой. — Мы не вскопаем здесь и двух футов. Остров проклят, пора уходить.
Я повернулся к нему и на что-то наткнулся. На что именно, я не увидел, только нога нащупала нечто невидимое. Я молча нагнулся и тронул это нечто рукой. Пальцы обнаружили лопату, широкую медную лопату, которую мы, а не эти опереточные бородачи, привезли сюда для противодействия магнитным бурям. Я не удивился чуду невидимости — просто Боб Смайли во мне вспомнил о диамагнитных свойствах лопаты и, не видя, на ощупь, поднял ее, а потом, не задумываясь и не анализируя своих действий, взял да и приложил ее к голове, даже забыв при этом снять шляпу. Но медная плоскость лопаты прошла сквозь нее, как ложка в желе, и прохладно коснулась лба. В ту же секунду я увидел и лопату и рукав своей белой рубашки — рубашки Боба Смайли, а бородачи и сундук исчезли.
Я снова сидел в палатке возле прибывших со мной парней и не узнавал их. Никто не видел меня, да и друг друга, пожалуй, — их мутные, словно стеклянные глаза настораживали и даже пугали. Один раскачивался и подпрыгивал, что-то бормоча и вскрикивая. «Держи… Лови! Наперехват! Под ноги… Справа…» — различил я. Казалось, что кричали в толпе, а это выкрикивал он один и почему-то разными голосами. Другой считал, не двигаясь, едва шевеля губами, выплевывал цифры, знаки, буквы, символы — словом, все, из чего составляются формулы. Последние двое валялись на спине и сучили голыми ногами, как шестимесячные младенцы, мурлыкали и повизгивали, пуская слюни. Я приложил свою лопату к голове первого и тут же закрыл глаза. «Это ты, Боб? — услышал я. — А я, должно быть, сон видел. Будто я мяч, и меня хватают, швыряют, рвут, и чьи-то ноги меня бьют, и чьи-то руки подбрасывают, а кругом — схватка, обычная, как всегда на поле». Я все еще не открывал глаз, уже чувствуя, как во мне умирает Боб Смайли и снова ворочается кривой черт. Я уже опять слышал крики: «Оставь его, Луис! Под ложечку. Кривые Ноги, под ложечку!.. Выбей нож, вот так — под дых, чтобы сдох!» И стоны, ор, хохот, свист… Потом чей-то удар сбил меня с ног, уже не меня, а кого-то другого, потому что я опять прикрыл невидимой лопатой лицо, и вновь ожили и палатка, и спятившие мои юнцы.