Отсутствие единой цели у современного буржуазного общества кажется Уиндэму не просто одним из его недостатков, но страшнейшим его пороком, чревато постоянными опасностями для людей, в нем живущих.
Среди этих опасностей не последнее место занимает опасность нравственного вырождения. Человек живет здесь изо дня в день. Его жизнь лишена настоящего смысла. Недаром герой «Дня триффидов» чувствует себя внутренне более счастливым в мире опасностей и тяжелого труда, чем прежде. У него появилась цель в жизни.
Уиндэм — за общество более организованное, общество, где коллектив и личность видели бы свою цель в служении друг другу, общество, которое черпало бы свою силу в своей эффективности и полезности. Но он одобряет далеко не всякий путь к эффективному, организованному обществу. Да и не всякий вид «организации» для него приемлем.
Нечего и говорить, что Уиндэм отметает те формы «эффективности», от которых за сто верст разит фашизмом. В «Дне триффидов» к герою являются такого рода молодчики, и он обходится с ними так, как они того заслуживают. Человечество даже тогда, когда обстоятельства толкают его к старому, должно все равно стремиться вперед, говорит Уиндэм. Оно ведь в ходе развития накопило не только материальные блага, но и исторический опыт. Человек проходит свой путь лишь однажды и лишь в одном направлении. Возвращение вспять возможно лишь за счет утраты человека.
Однако Уиндэм не принимает и те формы перестройки жизни, которые кажутся ему «движением толпы». В «Дне триффидов» читатель без труда обнаружит сюжетные повороты, продиктованные этой позицией Уиндэма. Несмотря на то, что Уиндэм относится с симпатией к рабочему агитатору Коукеру, он заставляет его раскаяться в избранном пути, поскольку этот путь ни к чему хорошему не привел. Путь научный и путь народный — это для Уиндэма понятия, во всяком случае, не совпадающие. Не этим ли объясняется мрачный, местами непроглядно мрачный колорит его романов? Рассказывая о временах, когда столько надо сделать, когда, собственно говоря, надо отстоять жизнь и всю ее перестроить заново, он пишет о каких-то чудодейственных средствах против триффидов. Писателю, который нарисовал катастрофу, постигшую всю нашу планету, заметно не хватает размаха, едва речь заходит о какого-либо рода общественных движениях.
Что ж, не будем ждать полного единства взглядов между нами и английским писателем Уиндэмом. Но, отметив неприемлемое для нас, мы не можем не увидеть и того, что подобные высказывания занимают подчиненное место в общей идее романа.
Приступая к работе над этим томом, мы просили Джона Уиндэма сказать несколько слов своему русскому читателю. «Большое вам спасибо за это предложение, — ответил Уиндэм, — но, право, не знаю, что написать. Хочу только поблагодарить всех тех, кто участвовал в этом издании и тем самым дал осуществиться моей давней надежде: быть прочтенным по-русски. В остальном же пусть мои произведения говорят сами за себя».
Он прав. Его произведения могут сказать за себя.
Ю. КАГАРЛИЦКИЙ
Если день начинается воскресной тишиной, а вы точно знаете, что сегодня среда, значит что-то неладно.
Я ощутил это, едва проснувшись. Правда, когда мысль моя заработала более четко, я засомневался. В конце концов не исключалось, что неладное происходит со мной, а не с остальным миром, хотя я не понимал, что же именно. Я недоверчиво выжидал. Вскоре я получил первое объективное свидетельство: далекие часы пробили, как мне показалось, восемь. Я продолжал вслушиваться напряженно и с подозрением. Громко и решительно ударили другие часы. Теперь уже сомнений не было, они размеренно отбили восемь ударов. Тогда я понял, что дело плохо.
Я прозевал конец света, того самого света, который я так хорошо знал на протяжении тридцати лет; прозевал по чистой случайности, как и другие уцелевшие, если на то пошло. Так уж повелось, что в больницах всегда полно людей и закон вероятности сделал меня одним из них примерно неделю назад. Легко могло получиться, что я попал бы в больницу и две недели назад; тогда я не писал бы этих строк — меня вообще не было бы в живых. Но игрою случая я не только оказался в больнице именно в те дни, но притом еще мои глаза, да и вся голова, были плотно забинтованы, и кто бы там ни управлял этими «вероятностями», мне остается лишь благодарить его.
Впрочем, в то утро я испытывал только раздражение, пытаясь понять, что за чертовщина происходит в мире, потому что за время своего пребывания в этой больнице я успел усвоить, что после сестры-хозяйки часы здесь пользуются самым большим авторитетом.
Без часов больница бы просто развалилась. Каждую секунду по часам справлялись, кто когда родился, кто когда умер, кому принимать лекарства, кому принимать еду, когда зажигать свет, когда разговаривать, когда работать, спать, отдыхать, принимать посетителей, одеваться, умываться — в частности, часы предписывали, чтобы меня начинали умывать и приводить в порядок точно в три минуты восьмого. Это было одной из главных причин, почему я предпочел отдельную палату. В общих палатах эта канитель начиналась зачем-то на целый час раньше. Но вот сегодня часы разных степеней точности уже отбивали по всей больнице восемь, и тем не менее ко мне никто не шел.
Я терпеть не могу обтирания губкой; процедура эта представлялась мне совершенно бессмысленной, поскольку проще было бы водить меня в ванную, однако теперь, когда губка так запаздывала, мне стало не по себе. Помимо всего прочего, губка обыкновенно предшествовала завтраку, а я испытывал голод.
Вероятно, такое положение огорчило бы меня в любое утро, но сегодня, в эту среду восьмого мая, должно было произойти особенно важное для меня событие, и я вдвойне жаждал поскорее разделаться со всеми процедурами: в этот день с моих глаз собирались снять бинты. Я не без труда нащупал кнопку звонка и задал им трезвону на целых пять секунд, просто так, чтобы дать им понять, что я о них думаю.
В ожидании возмездия, которое неминуемо должна была повлечь за собой такая выходка, я продолжал прислушиваться.
И тогда я осознал, что тишина за стенами моей палаты гораздо более странная, нежели мне казалось вначале. Это была более глубокая тишина, чем даже по воскресеньям, и мне снова и снова пришлось убеждать себя в том, что сегодня именно среда, что бы там ни случилось.
Я никогда не был в состоянии объяснить себе, почему учредители госпиталя Св. Меррина решили воздвигнуть это заведение на перекрестке больших улиц в деловом квартале и тем самым обрекли пациентов на вечные терзания. Правда, для тех счастливцев, чьи недуги не усугублялись ревом и громом уличного движения, это обстоятельство имело те преимущества, что они, даже оставаясь в постелях, не утрачивали, так сказать, связи с потоком жизни. Вот громыхают на запад автобусы, торопясь проскочить под зеленый свет; вот поросячий визг тормозов и залповая пальба глушителей удостоверяют, что многим проскочить не удалось. Затем стадо машин, дожидавшихся на перекрестке, с ревом и рыканьем устремляется вверх по улице. Время от времени имеет место интерлюдия: раздается громкий скрежещущий удар, вслед за которым на улице образуется пробка — ситуация, в высшей степени радующая человека в моем положении, когда он способен судить о масштабах происшествия исключительно по обилию вызванной этим происшествием ругани. Разумеется, ни днем, ни ночью у пациентов Св. Меррина не было никаких шансов вообразить себе, будто обычная жизнь прекратила течение свое только потому, что он, пациент, временно выбыл из игры.