— Не спорю, краснобайствовать я всегда любил…
Грузный и большой, подошел Путятин. По-медвежьи крепко пожал всем руки, по-медвежьи кряжисто уселся на скрипнувший стул.
— Ну, как, отстрелялся? — Жора весело блеснул зубами, не дожидаясь ответа, придвинул новоявленному гостю рюмку, налил до краев.
Егор протянул поэту свою.
— За то, что никого не угробил!
— А мог бы… — Путятин хмуро выцедил водку, шумно крякнул.
— Как тебя так быстро отпустили?
— Почему быстро? Вовсе не быстро. Гильзы попросили собрать, тамбур проветрить. Марат еще лекцию прочел, как стрелять из пулемета, как ставить на предохранитель. — Путятин фыркнул. — Мальчишка сопливый, а туда же — учить вздумал!
— Имеет право! Потому как в погонах.
— Ладно, проехали… — Путятин рассеянно пошевелил бровями. — А вообще-то и впрямь хорошо. В смысле, значит, что никого не зацепил. Жизнь, как ни крути, — прекрасна и удивительна!
— Дурачина, — Жора ласково покачал головой. — Удивительна — возможно, но что прекрасна — это, извини меня, звучит пошло. Вспомни лучший из всех палиндромов: мы — дым!
— Мухи и их ум! — тотчас откликнулся Горлик.
— Вот именно. И то и другое — про нас. Так что поосторожнее с определениями, мон шер. Потому как с тем же успехом жизнь может быть жестокой и грязной, вонючей и мерзкой. Прекрасное и жуткое уживается в чудовищнейшем симбиозе. Все равно как орхидея, проросшая из навозной кучи. Все дело — в нас самих, понимаешь?
Путятин свирепо поскреб прячущуюся под бородой челюсть.
— Значит, получается, это я прекрасен, а не жизнь? На это ты намекаешь?
— Именно! Взгляни на Диму. Он чуть ли не каждый день прекрасен. Потому что ухаживает за собственной оранжереей, земельку возделывает, холит и нежит каждый цветочек, каждую почечку. И Горлик по-своему прекрасен. Даже когда переписывает по ночам из фолиантов классиков главы. Я так и вижу его одухотворенное чело, каплю пота на кончике носа… Признайся, Горлик, сколько уже переписал? Да не красней, все ведь в курсе. Тем более, я не в укор. Знаю, что хочешь упаковать в контейнер и сбросить посылочку для потомков. Хорошее дело! Все правильно! А то, что под рукописями Тендрякова, Гулиа и Куприна будет стоять твоя закорючка — экая беда! Вон и с Шекспиром по сию пору ни черта не выяснили, он писал или не он. То ли мясником в действительности был, то ли актером в «Глобусе». Но ведь сути такой пустяк не меняет. Шекспир там или граф Рэтленд, Лопе де Вега или какой другой испанец — какая мне, собственно, разница? «Гамлет» от того хуже не стал, верно? А что Лева Толстой его не любил, так он нам тоже не указ. Граф много чего не любил — в том числе и Чехова с Достоевским, и музыку с балетом. Так что пиши, Горлик!.. Как у тебя, кстати, с почерком?
— Вроде разборчиво, — смущенно пробормотал Горлик.
— Тогда порядок! Хочешь, я тебе своих книжонок подкину? Без-воз-мездно!
— Зачем же…
— Да нет, я, конечно, понимаю: это малость побледнее Вересаева с Гоголем, но тоже неплохо, уверяю тебя! — Обличитель Жорик продолжал с аппетитом жевать. Озорной взгляд его так и осыпал собеседников искрами. — В каком-то смысле я тебе даже завидую. Честное слово! Ты ведь не просто переписываешь, ты глубже любого читателя в текст погружаешься. Воспринимать язык через пальцы — особое состояние! Помню, когда-то таким же образом начинал: переписывал целые страницы из Лондона, Паустовского, Платонова. И представьте себе, начинал видеть то, чего не видел глазами!
Горлик, маленький, сутулый, с аккуратной проплешиной на затылке, потупившись, чертил пальцем на скатерти. Путятин крупной ладонью похлопал его по плечу.
— Не тушуйся, брат. Лучше так, чем никак.
— Хорошо сказано!
Егор скупо улыбнулся. Смешно они смотрелись — два бородача — Путятин и Горлик. Один похож на окладистого иконописного Маркса, второй — на присмиревшего Свердлова, первый — и впрямь революционер, второй — без пенсне и абсолютно ручной. Один — большой, другой — маленький, два брата от двух мам и одного отца.
Немного помолчали. Чтобы как-то прервать затянувшуюся паузу, Егор разлепил губы и глухо продекламировал:
— Нам салютуют молнии вчерашних лет,
Когда сбриваем седину чужой обиды,
Но главный приоткроется секрет
Лишь после нашей с вами панихиды.
— В точку! — Горлик поднял палец. — Чье это? Бальмонт? Северянин?
— Мое, — признался Егор. Тяжело перевел взор на Путятина. — А ты бы, мил друг, все-таки лучше не за пулемет брался, а раздевался и бегал по вагонам голым.
Поэт с удивлением воззрился на Егора, захлопал редкими ресницами.
— Зачем? Я, кажется, эксгибиционизмом не страдаю.
— Не о том речь. Видишь ли… — Егор исторг глубокий вздох. Он и сам толком не знал, что собирается сказать. Наверное, просто жаль стало Горлика, хотелось отвлечь от него внимание. — Видишь ли, Путятин, пули всегда и всего хуже. Самый распоследний аргумент, если разобраться. А потому… Делай, что хочешь, кричи, напивайся, бока отлеживай, но только не стреляй.
Длинная фраза унесла остатки сил. Он почти физически ощутил, как тускнеет лицо и гаснут без того тусклые глаза. Пришлось в экстренном порядке мобилизовываться. Проявляя недюжинную волю и внешне довольно уверенно Егор подцепил пальцами подсохший колбасный кружок, виртуозным движением переправил в рот, тут же промокнул губы салфеткой. На него взглянули с удивлением. Салфетки на этой стадии действительно воспринимались тяжело. И снова он мысленно усмехнулся. Опять всех обманул. Напился в дым и притворился трезвым.
— Ну-с! За тех, кто в море? — он поднял свою посудину.
— А кто нынче не в море? — Жорик коротко хохотнул, но тут же спохватился. — Отличный тост! Поддерживаю! За нас, стало быть, — за всех оставшихся…
* * *
— Опаздываем, Павел Матвеевич?
— Есть немного, — полковник, приподняв рукав, покосился на мерцающий изумрудным светом циферблат. — По идее, следовало бы чуток ускориться.
Ускориться им и впрямь не мешало. Хоть по идее, хоть вовсе безыдейно. Однако скорость предвещала риск. Ноги на мокрых шпалах опасно разъезжались, мутная пелена плотно закрывала бредущих впереди и сзади. Безумные условия для тех, кто шагает над пропастью. Павел Матвеевич припомнил фразу Столыпина: «Вперед, но на мягком тормозе!». Для них это было тем более справедливо, что по сию пору не у всех получалось идти ровно. Раскачивались, словно морячки, после годового плавания впервые ступившие на сушу. Потому и подбирали людей особенно придирчиво. Потратив лишнюю пару дней, выводили на крыши вагонов под открытое небо. Проверка оказалась нелишней. Многих храбрецов скручивало в первые же секунды. Люди ложились на живот, начинали задыхаться, выпучив глаза и напоминая выброшенную на песок рыбу. Таких приходилось уносить за руки и за ноги. Тем же, кто преодолевал приступ страха, завязывали глаза, предлагали пройти по прямой восемь-десять шагов. И снова получалось далеко не у всех. Шли словно по тросу, протянутому над пропастью. Почти половина «срывалась». Наконец дополнительный процент отсеялся, стоило им выбраться наружу. Оно и понятно. Потоптаться пару-тройку минут на крыше вагона — одно, а оказаться предоставленным самому себе в полном окружении стихии — совсем другое. Отойти от поезда, для пассажиров значило примерно то же, что для младенца быть оторванным от теплого материнского тела. Открытое пространство повергала в шок, и добрая треть волонтеров вернулась на исходные позиции. Именно таким образом происходило формирование батальона. Людей набирали по конкурсу, словно в цирковое училище.