– О, так вы и есть тот самый русский?! А я еще подумал, откуда мне знакомо ваше имя… Я слышал немного о тогдашних событиях, хотя о них обычно не принято говорить. Это меняет дело, но не настолько, чтобы я тотчас выдал вам пропуск. Порядок есть порядок, поэтому телеграфируйте в Аддис-Абебу, дождитесь ответа, и, клянусь, я не стану вам мешать. Даю слово.
– Хорошо, – согласился Гумилев, понимая, что молодой дадьязмач просто не по-африкански пунктуален.
– Надеюсь, эта задержка не помешает вам исполнить мою небольшую просьбу?
«Нет, – подумал Гумилев, – он такой же, как и все. Сейчас что-нибудь выклянчит».
– С удовольствием.
– Покажите мне это… эту вещь, если она сейчас с вами.
Гумилев на мгновение замер, поняв, чего хочет дадьязмач.
– Мой отец рассказывал мне, что встречал людей, обладавших разными амулетами и талисманами. У него самого были амулеты и талисманы, и они часто помогали ему в сражениях. Но он говорил, что есть талисманы и амулеты, которые сильнее всех, сделанных человеческими руками. Потому что они пришли из другого мира.
Гумилев молчал, прислушиваясь к скорпиону. Нет, тот молчал, ни единого движения, ни единой вибрации не исходило от маленькой металлической фигурки. Конечно же, она была при нем, как и всегда на протяжении последних лет. В нагрудном кармане, ровно на том же месте, где встретился с саблей Эйто Легессе и пулей Джоти Такле.
Соврать? Сказать, что он оставил скорпиона в России?
Но Гумилев решился.
– Вот, – сказал он, протягивая фигурку Тафари. Тот аккуратно, двумя длинными тонкими пальцами, достойными скрипача или пианиста, взял скорпиона и поднес к своим глазам газели. Долго смотрел, поворачивая так и этак, осторожно попробовал острие жала, тут же укололся и совершенно по-детски сунул палец в рот.
– Странная вещь, – сказал дадьязмач, возвращая скорпиона. – Я видел Ковчег Завета[20] и прикасался к нему. Ощущения схожи – неживой предмет словно бы жив...
– Ковчег Завета?! Так он все же в Абиссинии?! В Аксуме, куда его перенес Байна-Легкем? В соборе Святейшей Девы Марии Сиона?!
Тафари Маконнын снисходительно улыбнулся Гумилеву, словно расшалившемуся ребенку.
– Не думаете же вы, что я, при всем уважении, открою эту великую тайну? Скажу лишь, что видеть Ковчег дозволяется очень немногим, а уж касаться его – только избранным. Но Ковчег – он… как бы лучше выразиться… простите, мой французский не так хорош, как хотелось бы… Ковчег, когда его касаешься, лучится благодатью. А ваш скорпион – совсем иное дело. Я не могу понять, что он пытается дать.
– Негус негести тоже видел его и брал в руки. А после сказал: «Это очень странный подарок, я даже не знаю, добром или злом отплатил тебе спасенный».
– Я далеко не так мудр, как негус негести. Но вижу: путь владельца этого скорпиона будет опасным и, мне кажется, вряд ли завершится хорошо. Вы не боитесь? Многие вещи, которые нельзя понять, несут своим хозяевам неприятности.
– И что бы вы сделали на моем месте?
Тафари пожал плечами.
– Возможно, бросил бы его в озеро Адели. Но я не могу давать советов – я совсем другой человек. Я ищу спокойствия, процветания. Вы – не такой.
– Я искренне благодарен вам, – сказал Гумилев, поднимаясь. – На всякий случай спрошу еще раз, нельзя ли ускорить получение пропуска.
– Мой ответ – нет, – покачал головой Тафари. – Правила для всех одинаковы. Надеюсь, вам не будет скучно в Хараре.
Скучать в Хараре и в самом деле не приходилось. Отправив телеграмму в Аддис-Абебу, Гумилев и Коленька занялись сбором коллекций: Сверчков сообразно своей фамилии ловил в окрестностях города насекомых, а Гумилев собирал этнографические коллекции. Над ним смеялись, когда он покупал старую негодную одежду, одна торговка прокляла, когда Гумилев вздумал ее сфотографировать, а некоторые наотрез отказывались продавать разные вещи, думая, что они потребны чужеземцу для зловредного колдовства.
Для того чтобы достать священный здесь предмет – чалму, которую носят харариты, бывавшие в Мекке, – Гумилеву даже пришлось целый день кормить листьями наркотического ката обладателя этого сокровища, старого полоумного шейха. Шейх жевал листья, словно буренка, но в конце концов расстался с чалмой безо всякой жалости, отчего Гумилев заподозрил, что вещь это не такая уж и редкостная.
Коленька, куда более мирно отлавливавший разноцветных жуков, пророчествовал, что в один прекрасный день дядю Колю попросту зарежут.
– Во-первых, со мной револьвер, – отвечал Гумилев, показывая свой «веблей». – Во-вторых, после того как в Хараре лютовал губернатор Бальча, черта с два кто-нибудь тронет европейца. Ну и, в-третьих, мне самому порой стыдно, но это же все для науки.
«Для науки» Гумилев забирался в самые неприглядные места, едва ли не на свалки и в мусорные ямы. Он даже купил прядильную машину и старинный ткацкий станок. Однако в конце концов все более или менее интересные покупки были сделаны, все жуки и пауки пойманы, а добрый Тафари Маконнын выдал, наконец, им пропуск. Прощаясь, Гумилев сделал на память фотографии дадьязмача и его семьи. Поэт не знал, какой будет судьба молодого Тафари, но почему-то виделось, что будет она великой и трагичной[21]…
А затем они покинули Харар.
* * *
Надежда Константиновна Крупская тем временем уверенно шла на поправку. Ее выписали из кохеровской лечебницы, и Ленин часто гулял с нею по улочкам Берна, прикидывая, когда удобнее будет вернуться в Польшу. Несколько раз он встречался с Цуда Сандзо, то бишь Илюмжином Очировым, беседовал с ним о проблемах и перспективах российской социал-демократии, но более всего – о национальном вопросе.
– Воинствующий национализм реакции и переход контрреволюционного, буржуазного либерализма к национализму, особенно великорусскому, а затем также польскому, еврейскому, украинскому и прочим… Наконец, усиление националистических шатаний среди разных «национальных» социал-демократий, дошедшее до нарушения партийной программы, – все это безусловно обязывает нас уделить больше, чем прежде, внимания национальному вопросу! – говорил Ленин своему обычно молчаливому спутнику, сидя в небольшом ресторанчике на Барренплатц за бутылочкой красного швейцарского вина «Корона».
Цуда кивал, иногда поддакивал.
– Вот, к примеру, маленькая Швейцария, где мы сейчас находимся, – продолжал Ленин. – Она только выигрывает от того, что в ней нет одного общегосударственного языка, а их целых три: немецкий, французский и итальянский. И цивилизованные граждане демократического государства сами предпочитают язык, понятный для большинства! Французский язык не внушает ненависти итальянцам, ибо это – язык свободной, цивилизованной нации, язык, не навязываемый отвратительными полицейскими мерами. Так почему Россия, гораздо более пестрая и страшно отсталая, должна тормозить свое развитие сохранением какой бы то ни было привилегии для одного из языков – русского? Вот я вас спрашиваю, товарищ Очиров – я прав?