Мы потеряли связь, говорил он себе. Мы отгородились от внешнего мира. Устроили закуток и забились в него — в последний город на свете. И ничего не знали о том, что происходит за пределами города. Могли знать, должны были знать, но нас это не занимало.
Пора бы и нам что-то предпринять.
Мы растерялись, мы были подавлены, но первое время еще пытались что-то сделать, а потом окончательно пали духом.
Те немногие, которые остались, впервые осознали величие рода человеческого, впервые рассмотрели грандиозный механизм, созданный рукой человека. И они пытались держать его в исправности и не смогли. И они искали рационалистических объяснений — человек почти всегда ищет рационалистических объяснений. Внушает себе, что на самом деле никаких призраков нет, называет то, что стучит в ночи, первым пришедшим в голову обтекаемым словом.
Мы не смогли держать механизмы в исправности и занялись рационалистическими объяснениями, хоронились за словесным занавесом, и джуэйнизм помог нам в этом. Мы подошли вплотную к культу предков. Мы принялись возвеличивать род людской. Не могли продолжать деяния человека, тогда мы попытались его возвеличить, попытались поднять на пьедестал тех, кому задача была по плечу. Мы ведь все хорошее пытаемся возвеличить, возвести на пьедестал посмертно.
Мы превратились в племя историков, копались грязными пальцами в руинах рода человеческого и прижимали каждый случайный фактик к груди, словно бесценное сокровище. Это была первая стадия, хобби, которое поддерживало нас, пока мы не осознали, что мы есть на самом деле: муть на опрокинутой чаши человечества. Но мы пережили это. Разумеется, пережили. Достаточно было смениться одному поколению. Человек легко приспосабливается, он все, что угодно, переживет. Ну не сумели построить звездные корабли; ну не долетели до звезд; ну не разгадали тайну жизни — ну и что?
Мы оказались наследниками, все досталось нам, мы были обеспечены лучше, чем кто-либо до нас и после нас. И мы опять предались рационалистическим объяснениям, а величие рода выбросили из головы: хоть и лестная штука, но, с другой стороны, несколько обременительная, даже унизительная.
— Дженкинс, — трезво сказал Вебстер, — мы разбазарили целых десять столетий.
— Не разбазарили. сэр, — возразил Дженкинс. — Просто передохнули, что ли. А теперь, может быть, опять займете свое место… Вернетесь к нам.
— Мы вам нужны?
— Вы нужны псам, — сказал Дженкинс. — И роботам тоже. Ведь и те, и другие всегда были только слугами человека. Без вас они пропадут. Псы строят свою цивилизацию, но дело подвигается медленно.
— Быть может, их цивилизация окажется лучше нашей, — заметил Вебстер. — Может, больше преуспеет. Наша ведь не преуспела, Дженкинс.
— Возможно, она будет подобрее, — согласился Дженкинс, — зато не особенно предприимчивая. Цивилизация, основанная на братстве животных, на сверхчувственном восприятии, может быть, в конечном счете и дойдет до общения и обмена с сопряженными мирами. Цивилизация большой и чуткой души, но не очень конструктивная. Никаких конкретных задач, и лишь самая необходимая техника. Просто поиски истины, притом в направлении, которым человек совершенно пренебрег.
— И ты считаешь, что человек тут мог бы помочь?
— Человек мог бы направлять.
— Направлять так, как надо?
— Мне трудно ответить.
Лежа в темноте, Вебстер вытер об одеяло вспотевшие ладони.
— Ты мне правду скажи, — угрюмо произнес он. — Вот ты говоришь, что человек мог бы направлять. А если он снова начнет верховодить? Отвергнет как непрактичное то, чем занимаются псы. Выловит всех роботов и направит их технические способности по старому, заезженному руслу. Ведь и псы, и роботы подчинятся человеку.
— Конечно, — согласился Дженкинс. — Однажды они ведь уже были слугами. Но человек мудр, человек лучше знает.
— Спасибо, Дженкинс, — сказал Вебстер. — Большое спасибо.
И, устремив глаза в темноту, он прочел там правду.
Его следы по-прежнему были запечатлены на полу, и воздух был пряный от запаха пыли. Радиевая лампочка рдела над пультом, и рубильник, шкалы и маховичок ждали — ждали того дня, когда они понадобятся.
Стоя на пороге, Вебстер вдыхал смягчающий пыльную горечь запах влажных стен.
Оборона, думал он, глядя на рубильник. Оборона — мера против вторжения, средство защитить то или иное место от всех действительных и воображаемых видов оружия, которые может пустить в ход предполагаемый враг.
Но защита, не пропускающая врага внутрь, очевидно, не пропустит обороняющегося наружу. Конечно, поручиться нельзя, но все-таки…
Он пересек помещение, и остановился перед рубильником, и протянул руку, и сжал рукоятку, стронул ее с места, и понял, что механизм действует.
Тут рука его быстро метнулась вперед, и контакт замкнулся. Откуда-то снизу, глубоко-глубоко, донеслось глухое жужжание — заработали какие-то машины. На шкалах стрелки вздрогнули и оторвались от штифта.
Пальцы Вебстера нерешительно коснулись маховичка, повернули его, и стрелки, вздрогнув опять, поползли дальше. Вебстер решительно, быстро продолжал крутить маховичок, и стрелки ударились в противоположный штифт.
Вебстер круто повернулся, вышел из подземелья, закрыл за собой дверь, зашагал вверх по крошащимся ступенькам.
Только бы он работал, думал он. Только бы работал.
Ноги быстрее пошли по ступеням, в висках стучала кровь.
Только бы он работал!
Когда включился рубильник, глубоко- глубоко внизу сразу же загудели машины… Значит, оборонительный механизм — во всяком случае часть его — еще работает.
Но даже если так, сделает ли он то, что надо? Что, если защита не пропускает врагов внутрь, а человека наружу пропустит?
Что, если…
Выйдя на улицу, он увидел, что небо изменилось. Свинцово-серая пелена скрыла солнце, и город погрузился в потемки, лишь наполовину разбавленные светом автоматических уличных фонарей. Слабый ветерок погладил щеку Вебстера.
Серый, сморщенный пепел сожженных заметок и плана, который он нашел, по-прежнему лежал в очаге, и Вебстер, быстро подойдя к камину, схватил кочергу и яростно мешал ею пепел до тех пор, пока не уничтожил все следы.
Все, сказал он себе. Последний ключ уничтожен. Без плана, не зная про город того, что выведал он за двадцать лет, никто и никогда не найдет тайник с рубильником, и маховичком, и шкалами под одинокой лампочкой.
Никто не поймет толком, что произошло. Даже если станут догадываться, все равно удостовериться не смогут. Даже если удостоверятся, все равно ничего не смогут изменить.