Доул поднялся и дал сыну пощечину. Голова Джордана мотнулась, и на щеке расплылся румянец. Губы у него дрожали.
Доул понимал, что вышел из себя, что это не метод воспитания самолюбивого мальчишки, но руку вперед выбросил не ум, а ярость. Ненависть человека, родившегося в джунглях и добившегося места под солнцем ОП, к человеку, который вырос в ОП.
Джордан медленно сложил салфетку, кивнул головой и пошел к двери.
– Когда ты придешь? – буркнул Доул. Вопрос был одновременно и извинением. – Скоро заявится мать, и начнутся допросы, где ты.
– Я приду, – сказал Джордан и вышел.
Он не пришел ни в тот вечер, ни на следующий день, ни еще через день. Его нашли только на четвертый день и тут же позвонили Доулу. Он силой заставил Марту остаться дома, вскочил в машину и через час был уже в смрадной длинной комнатке, сидел на стуле и смотрел на Джордана. Тот молчал. Когда они остались вдвоем, Доул сказал:
– Ты говорил о доброте, но сам оказался жесток. Ты же знал, как мы волнуемся. Пойдем.
Ему хотелось сказать еще много-много слов, небывалых по ласке и теплоте, чтобы сломать холодную прозрачную стену в глазах сына, стоявшую между ними. Но он не мог. Не умел. А может быть, смог бы, сумел бы, но боялся. Как боялся всегда. Боялся, что нужно выбирать между всем тем, что он создал, чего добился, и этой прозрачной стеной.
– Пойдем, – повторил он. – Мама ведь ждет.
– Я не пойду, отец, – сказал Джордан. – Я не могу.
– Почему? – спросил Доул, хотя догадывался об ответе.
– Потому что мы чужие. Мне роднее те, в кого стреляли по твоему приказу.
Боже, вдруг подумал Доул, он же, наверное, на белом снадобье! Какой же я дурак!
– Ты уже на шприце? – спросил он.
– Нет, – покачал головой Джордан. – Зачем? Мне и так интересно жить.
– Валяться здесь в крысятнике?
– Постараться сломать то общество, которое ты защищаешь.
Прозрачная холодная стена была непроницаема. Он получил неожиданный удар. Как когда-то Рафферти. И, как Рафферти, не сопротивлялся. Как Рафферти, он понимал, что это бессмысленно. Только дурак отказывается признавать поражение.
И все-таки он не мог повернуться и уйти. Ну что, что, кажется, мешает этому парнишке встать, подойти к нему, забросить руки за спину отца и потереться о щеку носом, как он делал когда-то? И отец похлопает его по спине ласковой барабанной дробью, как он делал когда-то. Что мешает им? Ведь между ними всего несколько ярдов. И ничего, никого больше.
– Сынок, – сказал он дрожащим голосом, чувствуя, что в глазах у него слезы, – сынок, между нами ничего не должно быть…
– Между нами тридцать четыре трупа, что остались у Центра, – голос Джордана тоже дрожал, и он делал судорожные глотательные движения. – Там тоже были отцы, у которых есть дети. Если бы в этой комнате было тридцать четыре трупа, мы не смогли бы подойти друг к другу. А они здесь. Я люблю тебя, но больше никогда не увижу. Иди…
Внизу, на мостовой, горели две полицейские машины. Лисьи хвосты пламени метались в густом дыму. По пустынной улице медленно проехал разведывательный броневик, и стекла хрустели под его шестью колесами, как первый ледок. Броневик объехал сторонкой труп и двинулся дальше, набирая скорость.
Бог с ним, подумал Джордан, лежа на крыше у самого парапета и глядя вниз. Винтовку он положил рядом с собой. Бог с ним. Для броневика нужна не винтовка, а базука. И все-таки они поработали неплохо. Совсем неплохо. По крайней мере, заставили полицию залечь и дали возможность беглецам уйти подальше. Тем, кого удалось отбить, когда их везли в здание суда. Тех, кого арестовали тогда у Центра по выдаче пособий.
Запах дыма напомнил ему вдруг о ших-кебабах, которые отец и он жарили на открытом воздухе. Это было целое священнодействие: тщательно отбирался уголь, резалось мясо, замачивалось в сухом вине…
Внизу гулким горохом просыпалась пулеметная очередь. Полиция все никак не решится продвинуться вперед, боятся засады.
Если бы отец знал, что он участвует в этом налете. Увидел бы сына, лежащего на крыше у самого парапета. И винтовку рядом. Может быть, он и неплохой по-своему человек, его отец, и любит его по-своему, но он ничего не понимает. Не понимает отчаяния, тяжелого, безвыходного, привычного отчаяния, отчаяния, которое люди и не воспринимают как отчаяние, потому что рождаются с ним. И как может его отец за частоколом своих полицейских и тремя рядами колючей проволоки ОП понять людей, которые заведомо, с самого рождения обречены на поражение?
Он взглянул на часы на руке. Еще пять минут, как договаривались, и можно будет уходить. Пробраться по крыше к пожарной лестнице с другой стороны дома и спуститься во двор.
Внизу, под прикрытием броневика, появилась цепочка полицейских. Они стреляли по окнам, в которых замечали хоть какое-нибудь движение. На мгновение стало тихо, и Джордан услыхал пронзительный детский плач. Выстрелы возобновились, и плач затих.
Джордан привстал на колени за парапетом и направил винтовку вниз. Как его учили? Затаить дыхание и плавно, не дергая, потянуть за спусковой крючок. Чертов этот вертолет опять появился. Он выстрелил и увидел, как фигурка внизу, в которую он целился, дернулась, взмахнула рукой и упала на мостовую.
– Вот сволочь, – прошептал почему-то он, и в это мгновение что-то страшно тяжелое ударило его сверху, колени его подкосились, и он упал, выронил винтовку. Вертолет придавливал его к крыше плотным ревом, тугим столбом воздуха, и Джордан вдруг понял, что это последнее, что унесет из жизни: рев тугого воздуха. Тяжесть все наваливалась на него, холодная, леденящая тяжесть. А может быть, это была не тяжесть, а ужас, животный ужас. Он рос, рос, стал нестерпимым, пронзительным, и, когда терпеть его не было никакой, ни малейшей возможности, он вдруг лопнул, прорвался, и на Джордана снизошло спокойствие. Ужаса больше не было. Была бесконечная грусть. Вот что, оказывается, значит стрелять в живых людей. Стрелять так, чтобы они стали мертвыми. Как он…
– Ты что-нибудь решила? – спросил Марквуд у машины.
– Да. Поскольку ворота Риверглейда охраняются и поскольку, по-видимому, охрана куплена Кальвино, а попытка перерезать проволоку сразу даст сигнал тревоги, я вижу только один выход. Надо попасть на территорию ОП не через ворота и не через проволоку.
– Это прекрасная мысль, – сказал Марквуд. – Нужно быть гениальной думающей машиной, чтобы прийти к такому замечательному по простоте выводу.
– Структура твоих фраз, тембр и интонация говорят о том, что ты полон сарказма. Что удивительно, так как я действительно выражалась просто. Если в ОП нельзя попасть ни через ворота, ни через проволоку и если я имею правильное представление об ОП, то попасть туда можно только сверху.