– Я мог бы тебя убить, урод. И убью, если расскажешь.
За что? А зачем их двое, а не один? «Несправедливо, нелогично», – чувствовал брат-демон то же, что и в лоне матери.
Школа! Столько лет. В школе брат-демон, которого звали Эдди, во всем был первым. А худой брат, которого звали Эдвард, отставал. Уже в начальной школе братьев воспринимали не как близнецов, а как просто братьев, или родственников, или даже однофамильцев.
«Эдди Уолдмен. Эдвард Уолдмен. Но никто никогда не видел их вместе».
В школе Эдди был кумиром одноклассников. Его обожали девочки, им восхищались, и ему подражали ребята. Он был рослый. Здоровяк. Прирожденный лидер, атлет. Поднимал руку, и учителя бросались к нему. Ниже четверки никогда не получал. Улыбка искренняя, лукавая, ямочки на щеках. Имел обыкновение неотрывно смотреть в глаза. В десять лет Эдди научился пожимать взрослым руки и представляться: «Привет! Я Эдди!» В ответ – очарованные улыбки: «Какой умница, развит не по годам!», и – это уже родителям брата-демона: «Как вы, должно быть, гордитесь сыном», – словно у них был один сын, не двое. В шестом классе Эдди баллотировался в президенты класса и победил на выборах с большим отрывом.
– Я твой брат, помни обо мне!
– Ты мне никто. Проваливай!
– Но я в тебе. Куда мне деваться?
Худой брат, Эдвард, еще в начальной школе отстал от своего близнеца. Беда была не в учебе: Эдвард был умен, сметлив, любознателен и часто получал пятерки, если удавалось доделать домашнее задание. Беда была в состоянии здоровья. В пятом классе он пропустил столько уроков, что пришлось остаться на второй год. Слабые легкие. Он легко простужался. Слабое сердце. В восьмом классе несколько недель пролежал в больнице после операции на сердечном клапане. В десятом с ним произошел «на редкость досадный несчастный случай», единственным очевидцем которого был брат Эдди: дома Эдвард упал с лестницы, сломал правую ногу в двух местах, включая колено, а заодно правую руку и несколько ребер, вдобавок повредил позвоночник, и с тех пор неуклюже прыгал на костылях, кривясь от боли. Учителя обращали на него, младшего из братьев Уолдменов, особое внимание. Сочувствовали, жалели. В старших классах он стал учиться еще более неровно: иногда получал пятерки, но в основном тройки и двойки. Домашние задания оставались недоделанными. На уроках худому брату, казалось, было трудно сосредоточиться: он или места себе не находил от боли, или, одурманенный лекарствами, глядел в пространство, плохо сознавая, где он и зачем. Когда же чувствовал себя бодро, то, низко нагнувшись к тетрадке, – а тетрадки у него были нестандартно большие, на спирали, с нелинованными страницами, скорее альбомы, – вечно что-то рисовал или писал; наморщив лоб, закусив нижнюю губу, уходил в собственный мир, игнорировал учителя и одноклассников: «Срываясь в бесконечность, в закоулки времени, в изгиб пера – на волю!» Писать мог только черным фломастером с тонким кончиком. И только в тетрадях в черно-белой обложке с «мраморным» узором. С первого раза учителя никак не могли его дозваться: только после нескольких окликов «Эдвард!» в его глазах вдруг вспыхивал свет, точно спичкой чиркнули, и робость сменялась чем-то вроде обиды или возмущения: «Оставьте меня в покое, чего пристали, я не из ваших».
Когда братьям исполнилось восемнадцать, Эдди был учеником выпускного класса, завтрашним студентом, президентом своего класса и капитаном футбольной команды, «самый многообещающий» – написали о нем в школьном альманахе. Эдвард отставал от брата на класс и слыл двоечником. Он приезжал в школу на инвалидной коляске: мать привозила; из-за грыжи межпозвоночного диска у него постоянно болела спина, прямо в инвалидной коляске его устраивали в правом переднем углу класса, у учительского стола; изломанная, уродливая фигурка с лицом изможденного младенца, бледно-восковой кожей и дряблыми губами, клюющая носом от болеутоляющих или увлеченная своими тетрадками: он только прикидывался, что конспектирует, а сам рисовал странные силуэты – человекоподобные геометрические фигуры, который словно сами, без его участия, соскакивали с кончика черного фломастера.
Весной Эдвард, сраженный бронхитом, перестал посещать занятия да так и забросил школу: его официальное образование оборвалось. Тем временем Эдди Уолдмен получил приглашения из дюжины университетов, предложивших ему спортивные стипендии, и благоразумно выбрал самый престижный, по мнению научных кругов: он заранее наметил, что после бакалавриата получит юридическое образование.
«Похожи, точно тень и предмет, который ее отбрасывает». Тенью был Эдвард.
Отныне братьев уже не объединяла общая комната. Братьев даже не объединяла былая жестокая привычка брата-демона: желание навредить худому близнецу, высосать из воздуха весь кислород, проглотить худого брата в один присест. «Зачем здесь этот другой, эта дрянь! Зачем он, когда есть я!»
И вот что странно: по общности тосковал худой. Никто не оставил в его душе такого глубокого отпечатка, как брат, ни с кем у него не было столь тесных и бурных отношений. «Я в тебе, я твой брат, люби меня». Но Эдди с хохотом отстранился. Пожал руку чахлому брату, к которому не испытывал никаких чувств, кроме легкой брезгливости и почти неощутимого укола совести, попрощался с родителями, великодушно позволил обнять себя и расцеловать – и уехал, улыбаясь в предвкушении большой жизни, зная, что не планирует возвращаться в родной город и в родной дом, разве что для проформы, мимолетным гостем, который через несколько часов начинает скучать, ерзать, спешит сбежать в свою настоящую жизнь – вдалеке отсюда.
2Теперь, когда им перевалило за двадцать, братья виделись редко. По телефону вообще никогда не разговаривали. Эдди Уолдмен получил диплом юриста. Эдвард Уолдмен, как и прежде, жил с родителями. Эдди шел в гору: ему предложили работу в солидной юридической фирме в Нью-Йорке. У Эдварда открывались все новые проблемы со здоровьем. Отец развелся с матерью, как показалось, внезапно и загадочно: у него тоже обнаружилась «настоящая» жизнь вдали от дома. Эдди под покровительством видного политика-консерватора занялся политикой. Эдвард, измученный болями в спине, почти не покидал инвалидной коляски. Мысленно проделывал арифметические вычисления, представлял себе уравнения, где сочетались арифметическое, символическое и органическое, воображал музыку, молниеносно заполнял большие листы ватмана несусветными, тщательно прорисованными геометрическими и человекоподобными фигурами в антураже, напоминающем творчество сюрреалиста де Кирико и визионера Эшера[12]. «Наши жизни – ленты Мебиуса[13], одновременно мучение и чудо. Наши судьбы бесконечны и бесконечно повторяемы».
В респектабельном пригороде легендарного американского города, в квартале огромных дорогих особняков дом Уолдменов – обшитый тесом коттедж в колониальном стиле на участке площадью в два акра – начал приходить в упадок.
Нестриженый газон ощетинился колючками, на гнилой кровельной дранке вырос мох, на дорожке скапливались газеты и рекламные листовки. Мать, когда-то общительная женщина, ожесточилась, стала подозрительно коситься на соседей. Начала жаловаться на здоровье. Говорила: «Как сглазили». Мать осознала: отец развелся не с ней, а с горбатым, скукоженным сыном, который с тоской и преданностью смотрит слезящимися глазами, который никогда не вырастет, никогда не женится, до конца своих дней будет осатанело калякать свои блажные бесполезные «рисунки». Мать часто звонила другому сыну – своей гордости, своему кумиру. Но Эдди вечно был в разъездах и редко перезванивал матери в ответ на ее сообщения на автоответчике. Через некоторое время, лет через десять, мать умерла. В обветшавшем доме (изредка навещаемый горсткой сердобольных родственников) Эдвард жил отшельником в двух-трех комнатах нижнего этажа; в одной из комнат, как умел, устроил себе мастерскую. Мать, умершая с ожесточенным сердцем, оставила ему достаточно денег, чтобы он мог жить один и посвящать себя творчеству; он нанял горничную, которая иногда прибиралась или хотя бы пыталась это сделать, а также ходила в магазин и готовила еду. «Свобода! Мучение и чудо!» На огромные холсты Эдвард переносил из своих снов странные фигуры, окруженные галактиками силуэтов-иероглифов, писал цикл под названием «Окаменелости». Эдвард верил – ему это открылось однажды, в момент, когда спину скрутила боль, – что мучение и чудо в жизни взаимозаменяемы и должны уравновешивать друг друга. Так для больного брата, который был не больным, но блаженным, с лихорадочной скоростью бежало время. Время было лентой Мёбиуса, текло по замкнутому кругу: шли недели, месяцы и годы, но художник в своем творчестве не становился старше. (Его физическое тело – может быть. Но Эдвард отвернул все зеркала к стене, ничуть не интересуясь тем, как нынче «выглядит» Эдвард.) Отец тоже умер. Или исчез – что одно и то же. Родственники перестали заходить – возможно, умерли. «В бесконечность, которая есть забвение. Но мы из этой бесконечности рождаемся: для чего?» Наступила, словно в одночасье, эпоха Интернета. Теперь даже самый одинокий и отвергнутый миром человек не обязательно становился отшельником. По Интернету Э. У. общался с товарищами – родственными душами, разбросанными по разным уголкам киберпространства. Родственных душ всегда было немного, но потребности Э. У. были скромны, о большой славе для своих работ он не мечтал, и внимания немногих ему вполне хватало; очарованные «Окаменелостями», которые он вывешивал в Сети, они приценивались и покупали работы (иногда на одну претендовали сразу несколько человек, и цены назначались неожиданно высокие). Некоторые галереи вызывались выставлять произведения Э. У. (так называл себя художник), а мелкие издательства – выпускать его альбомы. Так-то в последние годы двадцатого века Э. У. сделался культовым деятелем андеграунда. О нем рассказывали, будто он прозябает в нищете или, напротив, баснословно богат. Не то отшельник-калека, живущий один в запущенном старом доме, в запущенном теле, не то – вот ведь как перевернули! – человек известный и солидный, предпочитающий не афишировать свою творческую ипостась. «Один, но никогда не одинок. Разве близнецу бывает одиноко? Нимало, пока на свете есть его второе “я”».