Ты ничего не просила, ничего. Лишь бы рядом тихо и незаметно рос ненаглядный, незаменимый, неповторимый, никому, кроме тебя, не нужный…
Она пришла домой нарядная, молодая, схватила мальчишку, смеясь подняла к низкому потолку, закружила, запела:
— Мы с тобой ударники! Мы идем на Красную площадь. Вымоем завтра шею с ушами как можно чище.
В доме шумели такие же молодые, очень крепкие горластые женщины в ярких косынках. Они раздвигали стол, звенели посудой, гранеными стаканами. Они смеялись, пели.
— Ой, бригадир, — сказала подружка. — Ну кому такая выслуга, на самый Мавзолей!..
…По широченной океан-площади ревут моторами невиданные
машины. Рокочет музыка. Упоительный бензиновый туман окружает их. Бьют барабаны, алеют знамена, идут, идут красные армейцы, несут винтовки с настоящими патронами. Раз-два, раз-два, раз-два! Синее небо вдруг колыхнулось от гула серебряных самолетов. Раз-два! Как хорошо!
Тоненькая женщина с добрым лицом на трибуне Мавзолея. Тоненькая женщина — делегат слета ударников. Она самая красивая, потому что некрасивых сюда не пускают. Она самая добрая, потому что взяла на трибуну мальчишку.
Рядом с ней стоит усатый, легендарный, очень красивый, очень знакомый красный командир, с настоящими орденами на груди. Он улыбается, говорит:
— На коне скакать умею, саблей рубать умею, а вот речи говорить не выучился…
Командир берет у нее Чижика, поднимает на сильных руках.
Завидуйте, все на свете мальчишки! Завидуйте!
На командира смотрит невысокий человек, одетый почти по-командирскому. А люди вокруг, вся площадь-океан глядят на него, единственного, и машут ему, невысокому простому человеку в простой солдатской гимнастерке.
Мальчишка думает, что люди кричат ему — Чижику, потому что все знают, какая рядом стоит мама.
Вот молоденький командир подошел к ним и поставил рядом тонкие стаканы, корзиночки с пирожными. Чижик ныряет за парапет и с наслаждением пьет ароматный черный вкусный напиток с мороженым…
У здания детского сада веселая толпа. Нарядные папы с мамами. Звучит музыка. Весенние цветы падают из аплодирующих рук. По улице шагает умытый, отглаженный отряд октябрят. Сорок макушек, сорок звездочек на груди. Самый первый, самый важный барабанщик — он, Чиж. Он знаменит. Его поднимал сам легендарный командир! Кому же доверить барабан!
Отряд поет:
Мы шли под грохот канонады,
Мы смерти смотрели в лицо.
Вперед продвигались отряды
Спартаковцев, смелых бойцов.
Средь нас был юный барабанщик.
В атаках он шел впереди,
С веселым другом барабаном,
С огнем большевистским в груди.
Однажды ночью на привале
Он песню веселую пел,
Но, пулей вражеской сраженный,
Пропеть до конца не успел…
И ребята пели так, словно хотели за этого храброго, необыкновенного барабанщика донести его необыкновенную песню…
Я подумал: если у меня будет сын и когда-нибудь прочтет мои дневники, он скажет, наверное:
— Ты написал похожее на что-то, я где-то читал похожее…
Но я ничего, в самом деле ничего не придумал. Так было со мной. Так было со многими.
На миг я потерял изображение. Картинка погасла. На экране замелькали вдруг деревянные горящие дома, люди с вывороченными от ужаса, почти оскаленными глазами.
Удар, и падает кирпичная труба завода, пламя, крик, солдат раздавленный, самолеты, кони, повозки, люди на дороге, падающие сосны, окопы, дым. Все падает: стены, деревья, женщины, ребятишки. А над ними гудки паровозов, мучительный вой сирен. Тревога! Тревога! Навзрыд голосила, не умея никого спрятать и уберечь, сама неубереженная, проклятая всеми земля. Как женщины, выли сирены по каждому дому, по каждому ребенку, по каждому солдату. Тревога! Тревога! И бесконечные вагоны, длинные-длинные составы. На юг, на север, на восток, на запад бегут, перестукивая колесами, темные поезда…
Я погасил ручку плакатора, жуткую смесь видений, потом опять, осторожно поворачивая, нашел себя в нашем старом домишке…
Один раз в месяц мама приносит и прячет в буфете кулек с колотым сахаром. От кого прячет? От себя.
В доме не стало конфет. Хлеба мальчишке хватает. Он ест, сам не зная, за двоих. Мамины знакомые, знакомые знакомых и знакомые тех знакомых провожают кого-нибудь на войну.
Дядя Митя, дядя Федя, дядя Егор, дядя Ваня, дядя Сережа, дядя Миша, дядя Савелий рано утром идут на войну. Дяди уходят. Знакомые дяди уходят. Но мы никого не провожаем. Наш отец умер от пьяной горячки где-то вдали от нас.
Дяди уходят. И Чижик провожает их. Он встает рано-рано, чтобы успеть раньше других мальчишек.
Дяди уходят, чужие папы уходят, папы идут на войну, идут в герои…
Картинка срывается, гаснет, я нажимаю ручку и не сразу понимаю, что на экране.
Там покинутая людьми большая русская деревня, дымом горят соломенные крыши, ветер несет пламя, по улице катят на черных мотоциклах военные в касках, пылят машины с белыми черепами на боках, танки сбивают пламя, танки мнут одичавших кошек, едут на меня с экрана черные мотоциклы, едут машины, полные тех запыленных, здоровенных, деловитых, неудержимых.
Потом я увидел каменную почту на краю деревни, потом я увидел в окне силуэт женщины. Потом я машинально повел ручку плакатора, и на моем экране появилась комната внутри той самой почты.
Незнакомая девчонка лет шестнадцати в синем берете почтальона шепотом кричала в телефонную трубку:
— Еще девять мотоциклов. Еще… раз… два… три… четыре… двадцать один танк… пушки четыре… Снова мотоциклы! Раз… два… три…
А телефон был не армейский, не полевой, не штабной. Самый обыкновенный; по которому шлют приветы и желают здоровья. Кажется, наши части недавно были выбиты из деревни, кажется, где-то стоят они еще за рекой. А здесь, на почте, сидит незнакомая девчонка, смотрит в окно, как идет армада, и шепотом кричит:
— Раз… два… три… семь танков. Одиннадцать грузовиков. Четыре больших орудия. Семнадцать маленьких…
Они стоят за рекой, они были выбиты из деревни, они стоят, готовые к смерти, но их связывает еще с деревней тонкая ниточка телефонного провода.
Здесь осталась она одна. Смерти ждать не надо. Смерть рядом. Самые дорогие, самые близкие выбиты из деревни. Заступиться будет некому. Но ее связывает с ними тоненькая ниточка жизни.
— Раз… два… три… четыре…
Я видел, как начали бить прикладами в дверь неудержимые, деловитые, пропыленные. Видел, но я не могу написать, что было потом. Не умею написать.