Солдаты маршируют по каньонам Нью-Йорка, по пяти в ряд, воинственно озирая все вокруг. Я смотрю на них из окна верхнего этажа. Причудливая униформа, зеленая с красными кантами, яркие желто-красные береты, на плечах винтовки. Оружие не похоже на арбалеты, металлические трубки длиной примерно в метр, с расширением вверху, ощетинившиеся боковыми усами блестящих проволочных пружин, которое они несут наперевес на левой руке.
Я, наблюдающий за ними – человек в возрасте около шестидесяти лет, с белыми волосами, изможденный, с глубокими вертикальными морщинами, пробороздившими щеки. Это я, но в то же время почти полностью незнаком мне. На улице какая-то фигура выскакивает из здания и безумно бросается к солдатам, выкрикивая лозунги, размахивая руками. Один очень молодой солдат вскидывает правую руку, и из его оружия вылетает бесшумно зеленый луч света. Фигура падает, сгорая, и исчезает. Исчезает.
Я, которого я вижу, все еще молодой, но старше, чем сейчас. Скажем, сорок. Тогда это где-то две тысячи шестой год. Он лежит на помятой постели рядом с привлекательной молодой женщиной с длинными черными волосами. Они оба обнажены, покрыты потом, растрепаны. Наверняка они занимались любовью.
Он спрашивает:
– Ты слышала речь президента вчера вечером?
– Почему я должна терять время, слушая этого фашистского убийцу-ублюдка? – отвечает она.
Идет вечеринка. Звучит незнакомая музыка. Странное золотое вино льется из бутылок с двумя горлышками. Воздух напоен голубыми ароматами. Я веду разговор в углу переполненной комнаты, настойчиво убеждая веснушчатую молодую женщину и одного из молодых людей, который был со мной в том доме, покрытом красной черепицей. Но мой голос перебивается хриплой музыкой, и я воспринимаю только обрывки того, то я говорю. Я выхватываю такие слова, как «неправильная калькуляция», «перегрузка», «демонстрация»,
«альтернативная дистрибуция», но они тонут в шуме и практически неразбираемы. Стиль одежды странный, свободные нестандартные одеяния, декорированные складками и лентами, несочетаемые ткани. В середине комнаты танцует около двух десятков гостей с безумной страстью, вращаясь замкнутыми кругами, нещадно нахлестывая воздух локтями и коленями. Они наги, их тела целиком покрыты блестящей пурпурной краской, все они, и мужчины, и женщины, с обритыми головами, волосы выщипаны со всего тела с головы до пят. Если бы не болтающиеся гениталии и трясущиеся груди, их легко можно было бы принять за пластиковые манекены, подпрыгивающие в судорогах спазматической подделки под жизнь.
Влажная летняя ночь. Тупой гулкий звук, еще один, еще. Фейерверк разрывает темноту ночного неба над Джерси на Гудзоне. Ракеты расцвечивают небеса китайскими огнями, красным, желтым, зеленым, синим. Ослепительные шары светящихся звезд, круг за кругом пламенеющей красоты сопровождается свистом и хлопками, рычанием и выстрелами, кульминация за кульминацией, и затем, как раз когда кажется, что чудо исчезло в тишине и темноте, наступает финальное пиротехничекое безумство, завершающееся огромным двойным представлением: американский флаг зрелищно развевается над нами с четко различимой каждой звездой на нем, взрываясь в центре поля Старой Славы видением человеческого лица, изображенного в удивительно реалистических живых тонах. Это лицо – лицо Пола Куинна.
Я на борту огромного самолета, его крылья, кажется, распростерты от Китая до Перу. Через иллюминатор возле моего места я вижу огромную серо-голубую гладь моря, отражающую солнечный свет с яростной слепящей яркостью. Я пристегнут, жду приземления, и сейчас я могу различить пункт нашего назначения: огромную шестиугольную платформу, подымающуюся с поверхности моря, искусственный остров, симметричный по углам, как снежинка, конкретный остров, инкрустированный квадратами краснокирпичных зданий и разделенный в середине длинной белой стрелой посадочной полосы.
Остров полностью одинок в этом огромном море, окружен тысячами километров пустоты с каждой из своих шести сторон.
Манхэттен. Осень. Холодно. Небо темное. Светятся окна над головой.
Передо мной колоссальная башня, подымающаяся к востоку от древней библиотеки на Пятой авеню.
– Самая высокая в мире, – говорит кто-то позади меня, один турист другому, ясно различаемый западный акцент. Правда, должно быть так. Башня заполняет собой небо.
– Это все правительственные здания, – продолжает уроженец Запада. – Ты можешь это осознать? Двести этажей. И все правительственные офисы.
Говорят, что на самом верху дворец Куинна. Для тех случаев, когда он приезжает в город. Проклятый дворец, прямо как для короля.
Чего я особенно боялся, когда видения толпой наступали на меня, это своей первой очной ставки со сценой своей смерти. Буду ли я сломлен ею, как Карваджал, и все мои устремления и цели будут высосаны из меня одним видом моего последнего мгновения? Я жду его, недоумевая, когда он придет, пугаясь и страстно желая увидеть, желая впитать это пугающее знание, которое расправится со мной. И когда она приходит, у меня не возникает чувства кульминации, я испытываю почти комическое разочарование. Я вижу увядающего утомленного жизнью старика на больничной койке, худого и изможденного, лет семидесяти пяти или восьмидесяти, а может, даже девяноста. Он окружен ярким коконом поддерживающей жизнь аппаратуры: различные трубки с иглами на концах, изгибаясь дугами, обвились вокруг него, как хвосты скорпионов, вливая ферменты, гормоны, вещества против закупорки сосудов, стимулирующие растворы и Бог знает что еще.
Я уже видел его раньше, мельком, той пьяной ночью на Таймс-сквер, когда я лежал, припав к земле, ослепленный и пораженный, сбитый с ног потоком голосов и образов. Но сейчас видения длятся чуть дольше, чем в тот другой раз, так что я распознаю, что этот будущий я не просто больной старик, а умирающий старик, на пути из жизни, уходящий, ускользающий, уплывающий огромный чудесный салат медицинского оборудования не в силах больше поддерживать слабое биение его жизни. Я чувствую, как пульс угасает в нем.
Спокойно, совершенно спокойно он отходит в темноту. В покой. Он очень неподвижен. Еще не мертвый, мое восприятие его еще будет уменьшаться. Но почти. Почти. А теперь. Больше данных нет. Спокойствие и тишина. Да, хорошая смерть.
Это все? Он правда мертв через пятьдесят или шестьдесят лет, или видение просто прервалось? Я не могу быть уверен. Если бы я только мог ЗАГЛЯНУТЬ за пределы того момента смерти, бросить один взгляд на занавес, увидеть рутину смерти, бесстрастных санитаров, спокойно рассоединяющих систему, поддерживавшую жизнь, простыню, натянутую на лицо, труп, отвезенный в морг. Но нет способа продолжить видение. Картинка представления закончилась последним проблеском света. Хотя, я уверен, что это и есть то самое. Я думаю о Карваджале, сводящим себя с ума тем, что так часто видел себя умирающим. Но я не Карваджал, как может знание об этом повредить мне? Я допускаю неизбежность своей смерти, а подробности, которые я вижу, просто примечание к ней. Сцена возвращается спустя несколько недель, а потом снова и снова. Всегда одна и та же. Больница, тонкая паутина трубок и катетеров, ускользание, темнота, покой. Так что нечего бояться ВИДЕТЬ. Я видел самое худшее, и оно не повредило мне.