Он умолк, отдышался и продолжал:
— Я прекрасно помню, как две тысячи лет назад и более мы жили в новехоньких замках, хотя, конечно, и убогих, ибо невежественные люди той поры не умели строить лучше — и мастерства они не знали, и инструментов у них нужных не было, а уж о машинах и говорить не приходится. Да и вообще худосочный был народ. А нам приходилось скрываться по углам и закоулкам замков, ибо непросвещенные люди той поры страшились и чурались нас и пытались в своем невежестве обороняться от нас могучими чарами и заклинаниями.
— А впрочем, — добавил он не без самодовольства, — они же были всего только люди, и колдовство у них хромало. Нам были не страшны даже самые замысловатые их чары.
— Две тысячи лет? Не хотите ли вы сказать… — начал было Черчилл и замолчал, заметив, что Максвелл замотал головой.
Мистер О’Тул остановился и бросил на Черчилла уничтожающий взгляд.
— Я помню, — объявил он, — как из того болотистого бора, который вы теперь называете Центральной Европой, весьма бесцеремонно явились варвары и рукоятками своих грубых железных мечей начали стучаться в ворота самого Рима. Мы слышали об этом в лесных чащах, где обитали тогда, и среди нас еще жили те — теперь давно умершие, — кто узнал про Фермопилы всего через несколько недель после того, как пали Леонид и его воины.
— Простите, — сказал Максвелл. — Но не все настолько хорошо знакомы с маленьким народцем…
— Будьте добры, — перебил О’Тул, — познакомьте его в таком случае!
— Это правда, — сказал Максвелл, обращаясь к Черчиллу. — Или, во всяком случае, вполне может быть правдой. Они не бессмертны и в конце концов умирают. Но долговечны они так, что нам и представить это трудно. Рождения у них — редкость, иначе на Земле не хватило бы для них места. Но они доживают до невероятного возраста.
— А все потому, — сказал мистер О’Тул, — что мы роем глубоко, в самом сердце природы, и не транжирим драгоценную силу духа на мелочные заботы, о которые вдребезги разбиваются жизнь и надежды людей. Однако это слишком печальные темы, чтобы тратить на них столь великолепный осенний день. Так обратим же наши мысли со всем рвением к пенному элю, который ждет нас на вершине!
Он умолк и вновь начал взбираться по тропе заметно быстрее, чем раньше.
Сверху к ним навстречу опрометью бежал крохотный гоблин — пестрая рубаха, которая была ему велика, билась на ветру.
— Эль! — верещал он. — Эль!
Он остановился перед ними, еле удерживаясь на ногах.
— Ну, и что — эль? — пропыхтел мистер О’Тул. — Или ты хочешь покаяться, что осмелился его попробовать?
— Он скис! — стенал маленький гоблин. — Весь этот заклятый чан скис!
— Но ведь эль не может скиснуть! — возразил Максвелл, понимая, какая произошла трагедия.
Мистер О’Тул запрыгал на тропе, пылая яростью. Его лицо из коричневого стало багровым и тут же полиловело. Он хрипел и задыхался.
— Нет, может! Если его сглазить! Проклятие, о проклятие!
Он повернулся и заспешил вниз по тропе в сопровождении маленького гоблина.
— Только дайте мне добраться до этих гнусных троллей! — вопил мистер О’Тул. — Только дайте мне наложить лапы на их жадные глотки! Я их выкопаю из-под земли вот этими самыми руками и повешу на солнце сушиться! Я спущу с них со всех шкуры! Я их так проучу, что они вовек не забудут!..
Его угрозы все больше сливались в нечленораздельный рев, пока он быстро удалялся вниз до тропе, спеша к мосту, под которым обитали тролли.
Два человека с восхищением смотрели ему вслед, дивясь такому всесокрушающему гневу.
— Ну, — сказал Черчилл, — вот мы и лишились возможности испить сладкого октябрьского эля.
Когда Максвелл на одной из внешних более медленных полос шоссе доехал до окраины университетского городка, часы на консерватории начала отбивать шесть. Из аэропорта Черчилл поехал другим путем, и Максвелл был этим очень доволен — не только потому, что юрист был ему чем-то неприятен, но и потому, что он испытывал потребность побыть одному. Ему хотелось ехать медленно, откинув щиток, в тишине, ни с кем не разговаривая и только впитывая атмосферу всех этих зданий и аллей, и чувствовать, что он вернулся домой, в единственное место в мире, которое по-настоящему любил.
Сумерки спускались на городок благостной дымкой, смягчая очертания зданий, превращая их в романтические гравюры из старинных книг. В аллеях группами стояли студенты с портфелями и негромко переговаривались. Некоторые держали книги прямо под мышкой. На скамье сидел седой старик и смотрел, как в траве резвятся белки. По дорожке неторопливо ползли двое внеземлян-рептилий, поглощенные беседой. Студент-человек бодро шагал по боковой аллее, насвистывая на ходу, и его свист будил эхо в тихих двориках. Поравнявшись с рептилиями, он поднял руку в почтительном приветствии. И повсюду высились древние величественные вязы, с незапамятных времен осеняющие все новые и новые поколения студентов.
И вот тут-то огромные куранты начали отбивать шесть часов. Густой звон разнесся далеко вокруг, и Максвеллу вдруг почудилось, что это дружески здоровается с ним университетский городок. Часы были его другом, подумал он, и не только его, но всех, до кого доносился их бой. Это был голос городка. По ночам, когда он лежал в постели и засыпал, ему было слышно, как они бьют, отсчитывая время. И не просто отсчитывая время, но, подобно стражу, возвещая, что все спокойно.
Впереди в сумраке возникла громада Института времени — гигантские параллелепипеды из пластмассы и стекла, сияющие огнями. К их подножию прижался музей. Поперек его фасада протянулось бьющееся на ветру белое полотнище. В сгущающихся сумерках Максвелл с такого расстояния сумел разобрать только одно слово: «ШЕКСПИР».
Он улыбнулся при мысли о том, как должен бурлить сейчас факультет английской литературы. Старик Ченери и вся компания не простили Институту времени, когда два-три года назад Институт докопался, что автором пьес был все-таки не граф Оксфорд. И это появление стрэтфордца во плоти будет горстью соли, высыпанной на еще не зажившую рану.
Вдали, на западной окраине городка, высились на вершине холма административные корпуса, словно вписанные тушью в гаснущий багрянец над горизонтом.
Полоса шоссе двигалась все дальше, мимо Института времени и его кубического музея с трепещущим полотнищем плаката. Часы кончили отбивать время, и последние отголоски замерли во мгле.
Шесть часов! Через две-три минуты он сойдет с полосы направится к «Гербу Уинстонов», который был его домом уже четыре года… нет, впрочем, не четыре, а пять! Максвелл сунул руку в правый карман куртки и в маленьком внутреннем кармашке нащупал кольцо с ключами.