— Её уже нет. — Юрий Анохин-второй отворил дверь в тамбур. — Не провожайте. То, что со мной произойдёт, вы знаете: Юра это уже заснял. — Он грустно улыбнулся. — Я пока ещё человек, и мне, пожалуй, было бы неприятно такое любопытство.
Он вышел и уже из-за двери помахал мне рукой.
— Не сердись. Юрка, за мистификацию. Или за розыгрыш — как тебе больше нравится. А с пари не обманываю. Ещё скажу тебе, что обещал, как условились.
Никто долго не решался заговорить после его ухода. Дыхание смерти, где-то поджидавшей на ледяной дороге, казалось, проникло и к нам. Что ни говори о моделировании и синтезации, а он всё-таки был человеком!
— Жалко, — вздохнул наконец Толька, — наверно, они уже летят…
— Брось, — остановила его Ирина, — не надо.
Но молчать уже не хотелось.
— Случится такое, опять запсихуешь, — скривился Вано, должно быть вспомнив своё приключение в Антарктике, и прибавил смущённо: — А я тебя поначалу и не узнал, Юрка. Мне тот посмышленее показался.
— Всем показался, — ввернул Дьячук не то иронически, не то восхищённо. — Память как у библиотеки. С такой памятью жить да жить!
«А ему, наверно, очень хотелось жить».
Я подумал, он ответил:
— А я полено, по-твоему? «Хотелось»! Мне и сейчас очень хочется жить.
Все прозвучало у меня где-то в сознании. Я не сочинял, не придумывал, не воображал. Я слышал.
— А где ты сейчас? — так же мысленно спросил я его.
— На ледяном шоссе. Кругом белым-бело. А снега нет. А впрочем, какая разница? До фонаря, правда?
— Страшно?
— Немножко. И всё-таки не из пластмассы. Только ты меня не жалей и не думай высокопарно: ледяное дыхание смерти! Во-первых, штамп, а во-вторых, неправда.
— Ты же исчезнешь.
— Это не смерть, а переход в другое состояние.
— В котором тебя уже нет.
— Почему — нет? Просто не ощущаешь себя, как и во сне.
— Сон проходит. А у тебя?
— И у меня.
— Думаешь, вернёшься?
— Когда-нибудь — да.
— А если не уходить?
— Не могу.
— А ты взбунтуйся.
— Это сильнее меня, старик.
— Какой же ты человек после этого? Нет свободы воли? Нет?
— Пока нет.
— Что значит «пока»?
— Ты что шепчешь, Юрка, — стихи?
Я, должно быть, пошевелил губами, потому Ирина и спросила.
— Молитву он шепчет, — сказал Толька. — Да воскреснет Бог, и да расточатся врази его. У нас дьякон в коммуналке жил. Как напьётся, всегда так.
— «Врази»! — передразнила Ирина. — Пусть адмирал молится. А Юра поэт. Чьи стихи — твои?
Пришлось соврать.
— Блока. «Узнаю тебя, жизнь, принимаю и приветствую звоном щита!»
— Чью жизнь?
— А не всё ли равно? Даже синтезированную.
— Неточная формулировочка, — тотчас же вмешался он, — ортодоксы придраться могут. Живая, мол, собака лучше мёртвого льва. Девиз коллаборационизма. Призываешь к сотрудничеству с враждебной цивилизацией.
— Опять Томпсон. Надоело.
— Им тоже. Разобрались.
— Предполагаешь?
— Знаю.
— А что ты хотел мне сказать?
— То, что мы ещё встретимся.
— Почему же об этом наедине?
— Потому что так запрограммировано. Помозгуй. Нет нужды пока уточнять подробности.
— А хочешь честно?
— Что?
— Не восторгает меня сие. Отнюдь не восторгает.
— Ну, старик, это невежливо.
— А надоели мне все эти чудеса и фокусы! До зла горя надоели.
— Ты опять шепчешь что-то?
Это — вслух. Это опять Ирина.
— Пришибло его. Доведись до меня, я бы орал.
А это Толька. Почему-то Зернов молчит. И никто не замечает. Нет, заметили.
— Почему вы молчите, Борис Аркадьевич? Наш трёп надоел?
— Просто задумался. — Зернов, как всегда, тактичен. — А интересный эксперимент! Поразительный по замыслу: получить всю нужную им информацию через Анохина. Создать некий дубль памяти. Видимо, они пока ещё не воспринимают языковую, смысловую информацию непосредственно — ни акустически, ни оптически. Слово не доходит до них, ни произнесённое, ни начертанное. Доходит только переработанная человеком информация — мысль, образ.
— Но почему Анохин? Могли взять любого учёного.
Спросил, конечно, Толька.
— Неужели только потому, что его синтезировали первым? Какое значение может иметь порядковый номер?
— Порядковый номер, бесспорно, не имеет значения. Но первый опыт — да! И возможно, ещё потому, что образное восприятие у Анохина особенно ярко. У каждого оно есть, лишь выражено по-разному. Математик видит мир иначе, чем художник или музыкант, у поэта тоже своё поэтическое видение мира. Когда я говорю, допустим, «палка», у разных людей сознательно или подсознательно возникает свой образ. У одного — смутное воспоминание о боли, когда-то испытанной, у другого — о тросточке, увиденной где-нибудь на витрине универмага, у третьего — о суковатой дубинке грибника. А у тебя что мелькнуло, Анохин?
— Шест, — сказал я, — фибергласовый. Прыгал на занятиях по лёгкой атлетике.
Все засмеялись.
Он тоже. Я тотчас же услыхал его смех. Не самый звук смеха, а то состояние нервных клеток мозга, которое этот смех порождает.
— Ты смеёшься? — спросил я.
— Конечно. Шест! — Он опять засмеялся. — Сколько я намучился с этой палкой.
— Почему ты?
— Не задавай глупых вопросов. Кстати, Зернов верно подметил необходимость образного восприятия информации.
— Ты что, весь наш разговор слышал?
— Сквозь тебя. Я же воспринимаю всю переработанную тобой информацию. Незримо присутствую при всех твоих разговорах.
— Так я сам сейчас не все слушаю.
— Не слушаешь, но слышишь. А я накапливаю все это в своей копилке памяти. Кстати, прислушайся. Наш Борис Аркадьевич о ней и вещает.
— …в такой копилке многое накапливается. А тренированная память сразу извлекает необходимое. Вообще «сверхпамять» — не чудо. Вспомните Араго — феномен! А шахматисты? Поразительная профессиональная память. Если б мы только знали её код и механизм запоминания…
— А они знают?
Это — снова Ирина. Почему-то недоверчиво, даже с иронией. Но Зернов не замечает иронии, он серьёзен.
— Не убеждён. Может быть, Анохин только удачный эксперимент. Но узнают обязательно. Где-нибудь у себя.
— И вы поверили в эту гипотезу?
— А почему бы нет? Чем она хуже других? Столько же доводов «за», сколько и «против». И потом, она не обидна для человечества, даже импонирует ему. Последнее звено контакта, взаимоизучения и, как следствие, обмена информацией между двумя космическими цивилизациями.