… Открытое Сорокиным окно впитывало майский день. Каштаны давно расцвели, тысячи белых свечек отражали солнечные лучи. Ветерок раскачивал ветви и осторожно опускал белые лепестки на асфальт, украшая прически деловито спешащих или прогуливающихся людей. На тротуаре детвора затеяла игру в классы. Расчерченный на квадраты асфальт подобрел и размяк под теплыми лучами, а может, оттого, что на нем неровными печатными буквами дети написали «небо», и рядом, под кружочком — «солнце». Каштановые лепестки все плыли вниз, словно снег… … Снег был ослепительный, молодой, звонкий. Январь не пожалел снега хватило и городу, и лесу. Две бесконечные волнистые полосы легли среди сосен. Первыми лыжню проложили двое, оставили голубые полосы в белом безмолвии и исчезли,
— Таня!.. аня…
— Догоняй!.. ай… ай…» Сейчас я догоню тебя и понесу на руках. Хочешь, подарю тебе эту белую землю, и небо, и солнце? Быстрее, лыжи, сильные руки не устанут нести свое счастье!
— Люблю!.. лю… лю…
Почему не знал я раньше, где ты, моя единственная?
— Борис, Боря, Борька… Люблю!..
Сосны дарят нам драгоценные самоцветы. Стряхни их с ветки — они падают к твоим ногам белыми лепестками снежинок. Возьми их полные ладони — там солнечная голубень, безоблачное небо. Ослепительный день! Январь или, может, май?…» Май. Каштаны давно расцвели.
Наша работа приближалась к стадии генерального эксперимента. Куликов вконец изнервничался, похудел, работал днем и ночью, совсем загонял сотрудников. Всегда сдержанный, корректный, он за последние месяцы стал раздражительным и нечутким, не выносил самой незначительной критики. Володьку выругал за небрежно проведенный опыт, выругал жестоко и несправедливо, обвинив его в прошлых и даже будущих просчетах. Вместо извинения Куликов навалил на Сорокина уйму работы, досталось и мне. Как на грех, несколько контрольных опытов вышли очень неудачно. Быть может, именно это и натолкнуло меня на некоторые соображения, принципиально расходящиеся с безупречно продуманной Куликовым системой. Мне не хватало еще знаний и опыта, чтобы более или менее убедительно обосновать свои допущения, но подсознательно я был уверен в правильности самой идеи.
В свободное время занялся приблизительными расчетами. Прошел месяц, а вычислениям не было видно конца. Поэтому я решил ознакомить с ними Куликова, положившись на его исследовательскую честность и научный авторитет, хотя в то время этого делать не стоило.
Прекрасный экспериментатор, специалист в кибернетике и бионике, Куликов до сих пор оставался для нас недостижимым авторитетом. Володька Сорокин, с его петушиным характером, полностью признавал превосходство Куликова, хоть и ссорился с ним едва ли не ежедневно. Мне даже казалось, что они любили ссориться.
Когда я показал свои расчеты Куликову, он выслушал меня внимательно и спокойно. Серые глаза его не выразили ни малейшей заинтересованности. Молча взяв исписанные мною листы, он положил их в ящик стола и демонстративно запер замок.
— Идите и работайте, Борис, — устало сказал Куликов. — Вам сегодня обязательно нужно проверить дуплексы входной системы — от этого будет зависеть будущая устойчивая работа всего блока памяти. Полагаю, вам это известно не хуже, чем мне.
Пожав плечами, я возвратился к приборам.
Через неделю Куликов завел меня в свой кабинет, вытащил из ящика мои расчеты, еще какие-то бумаги и целую охапку перфорированных лент.
— Я попробовал проверить, Боря, — он почему-то растерянно заморгал бесцветными ресницами. — Конечно, о точности и речи быть не может, предварительные результаты разнятся на полтора-два порядка. Возможно, твоя идея верна. Может быть, даже перспективнее… моей. Но, Боря… — Куликов смотрел под ноги, — наверное, это параллельное решение. Для его проверки необходимо много времени, ну… год, или больше. Перестроить методику, поставить сотни, тысячи опытов… ты все знаешь, Боря. К тому же твоя идея не оспаривает нашу работу, просто это другое… так сказать… другой путь. Мы затратили почти три года, нам нужен результат. Даже если он будет малоутешительным. Пойми, Борис…
Мне обещали квартиру в новом доме, строившемся для нашего института. Таня не могла дождаться этого торжественного события, и мы чуть не ежедневно ходили смотреть, как подвигается строительство. Возводили шестой этаж, а наша квартира должна была быть на десятом. Таня смотрела на облака, проплывающие над нами, и смеялась: «Там, возле окна, — видишь, какое широкое, — будет стоять твой рабочий стол, а здесь мы поставим сервант. Облака же можно впускать в форточку и складывать на кухне, они, наверное, мягкие и прохладные…» Вечерами Таня приходила к нам в общежитие. Володька деликатно торопился в кино или на свидание, и мы наедине мечтали о счастье.
— Счастливый ты медведь!.. — шутил Володька. — И за что только такое счастье привалит человеку? Ну, скажи вот, за что?
Я глупо хохотал, хлопал Сорокина по спине и предсказывал ему не менее привлекательную судьбу. Иногда мне казалось, что Володькины поздравления были не вполне искренни, но это случалось очень редко.
Наступило время эксперимента. Еще за два дня в лабораторию привезли злого, как сатана, шимпанзе. Он оказался обжорой и каждые двадцать минут бешено тряс решетку проволочной клетки, требуя пищи. Куликов поначалу попробовал угостить его бутербродом из собственного завтрака, но разборчивый шимпанзе швырнул бутерброд на пол.
— Ишь ты, какая цаца, — пощелкал языком Сорокин, сочувствуя обиженному Куликову. Они быстро сошлись во мнении, что шимпанзе — дурак.
Потом обезьяне побрили макушку, привязали к столу и стали пристраивать бессчетное множество биоэлектродов и датчиков. Работа была адская. Двадцать два часа мы не отходили от приборов, позабыв о еде и сне. Меньше всех устал шимпанзе, потому что все это время проспал в глубокой анестезии. Эксперимент завершал первый этап работы лаборатории, целью его было создать модель индивидуальности примата — электронный слепок сложнейшей структуры. Сама того не подозревая, обезьяна задавала программу огромным кибернетическим системам. Полтора миллиарда активных клеток, оптильоны загадочных связей между ними, зрение, слух, осязание — все то, что мы называем высшей нервной деятельностью, теперь должно было вместиться в большом черном шкафу.
Дерзкая мечта — создать когда-нибудь копию человеческой души, вложить в мертвый материал человеческий разум, чувства, эмоции — казалась нам грандиозной и фантастически отдаленной. Откуда мне было знать тогда, что именно благодаря моей идее и стечению обстоятельств это произойдет так быстро?..