Вечером того же дня я прочел "Господина", -- в том первом прочтении пустота и ничтожность его бытия прошли мимо меня, но от вещи в целом осталось таинственно-трагическое ощущение. Запомнились персонажи второстепенные: дочь господина из Сан-Франциско -- с нежным лицом, с прыщичками около губ; немец в библиотеке, его сумасшедшие глаза; пара наемных танцоров-влюбленных, слуга-итальянец в отеле. Открыл же для себя Бунина целиком я гораздо позже, лет в пятнадцать, причем открытие началось со стихов. Ныне же, на склоне лет, стихи его трогают меня куда меньше, чем его бесподобная проза.
Вернусь к Грибу. Двор наш был сиротский; у многих ребят отцы погибли на германской или на гражданской, а вот Грибу повезло: его отец, длинный-предлинный мужчина в поношенной черной толстовке, и латаных-перелатаных ботинках, был живехонек. Правда, семье пользы от него ждать не приходилось. Служил он где-то делопроизводителем, но стержень его бытия составляла игра; играл он и в карты в каких-то клубах, и в электролото, а больше всего на бегах. Он поименно знал всех лошадей ипподрома, все стати их и шансы, знал все хитрости жокеев -- и все равно почти всегда проигрывал. Однако Гриб верил, что когда-нибудь его папаша сорвет банк или "обреет тотализатор" -- и тогда повалит ему вечный фарт. Верил в это, кажется, и сам отец. Иногда он под вечер выходил во двор посидеть на скамье; соседи, степенные люди, подтрунивали над его страстью, и вид у него всегда был привычно виноватый; сквозь эту виноватость проглядывала гордыня надежды. Позже я понял, что не везунчики, не счастливчики, а люди много претерпевшие бывают очень доверчивы к жизни, до сентиментальности. Чем ниже скатывается человек, тем выше он (втайне) надеется подняться потом, когда придет везенье. И чем больше нищает, проигрывается игрок, тем на больший куш он рассчитывает в будущем.
И вот, значит, мы -- Игорь, Гриб и я -- отправились смотреть настоящий футбол на бывший плац бывшего Кадетского корпуса, где тогда находилось поле команды "Динамо". Пройдя по Большому проспекту до Съездовской линии, в ворота мы не вошли, ибо игра была платная, а зашагали по панели вдоль длиннющего здания по направлению к Неве. Нижний, полуподвальный этаж Кадетского корпуса в те годы пустовал; часть этажа внутри выгорела, и некоторые окна были кое-как заколочены досками. Наконец всезнающий Гриб остановился возле окна, забитого старым кровельным железом, отогнул ржавый лист, и мы влезли в полутемную комнатенку со сводчатым потолком. Из этой комнатки мы перешли в другую, затем в коридор, потом опять в комнату -- и долго еще петляли среди хаоса и хлама, пока не вылезли на другом конце здания в другое окно и не очутились на внутреннем дворе, в чем и заключалась наша задача. Вскоре мы сидели среди зрителей. Часть болельщиков занимала скамьи, многие же расселись просто на земле; все они знали игроков по именам и время от времени окликали их, подначивали, а те в ответ бросали им реплики; казалось, будто все футболисты и болельщики -- одна семья. В двадцатые годы футбол ходили смотреть только те, кто и сами, пусть плохонько, да играли в него; нынче на трибунах стадионов сидит множество людей, которые ни разу в жизни не коснулись ногой кожаного мяча, они зрители -- и только.
В тот день играли две знаменитые команды: "Коломяги" и "Унитас" (мы, по простоте душевной, произносили это слово с буквой "з" на конце и с ударением на третьем слоге). Чем кончилась игра, кто победил -- не помню; запомнил только свое восхищение быстрым бегом игроков, взлетами мяча и свою зависть к мальчишкам-загольным.
После этого матча мы с Игорем направились на набережную, к Университету. Здесь, возле спуска к Неве, против здания Двенадцати Коллегий, вдавались в Неву остатки деревянного моста (мост, как говорили, сгорел еще до революции). В хорошую летнюю погоду тут всегда было полно купающихся -- и взрослых и ребят: со свай удобно было нырять. Я признался Игорю, что не умею плавать, и тогда он сказал, что я должен стеречь его одежду. Он разделся на деревянном помосте, потом по обгорелому бревну спустился под мост, где переплетались горизонтальные балки, и оттуда нырнул. Плавал он долго и время от времени кричал мне снизу, чтоб я не зевал, берег его одежду. В те времена была мода "вязать сухарики": кто-нибудь в твое отсутствие мог завязать в узлы рукава рубашки или штанины брюк так, что потом час промучаешься, пока развяжешь. Сухарики были четырех сортов: простые, двойные, солдатские и мокрые, -- в последнем случае злоумышленник узлы опускал на минутку в воду; такие узелки развязывать всего труднее. Позже, когда я выучился плавать, я не раз здесь купался -- так же как и возле Стрелки у томоновской Биржи, и у памятника Крузенштерну против Морского училища, Милиция купаться нигде не запрещала. Надо было только знать одно правило: плавать возле килевых судов можно, а возле плоскодонных -- барж, железных шаланд, пристаней и брандвахт -нельзя: под них в два счета может затянуть течением.
Знакомства, завязавшиеся в детстве по месту жительства -территориальные, так сказать, -- запоминаются обычно на всю жизнь, однако длятся недолго; вернее сказать, они и длятся всю жизнь, но идут по угасающей кривой. Игорь занимался в одной школе, я -- в другой; со временем у него появились свои школьные друзья, у меня -- свои; мы с ним встречались все реже. Последний раз я был у него дома в 1938 или 1939 году. Он уже окончил какой-то технический вуз; оба стола в его комнатке и книжные полки ломились от всевозможной радиотехнической аппаратуры, -- она была куда более громоздкой и объемной, нежели у теперешних радиолюбителей. Игорь подвел меня к одному из столов и показал некое сложное, марсиански загадочное сооружение, где, как я понял из его объяснения, самыми ответственными деталями были диск из матово-черной бумаги, весь усеянный дырочками, и какая-то черная четырехлопастная вертушка. Игорь объявил, что через четверть часа начнется зрительная передача (слова "телевидение" тогда еще не придумали). Однако то ли передача не состоялась, то ли приемная техника не сработала, только мы так ничего в тот день и не увидели. Игорь сказал, чтоб я заглянул к нему через неделю, тогда все будет в ажуре.
Я так больше и не зашел к нему: голова моя в те дни была занята только стихами, да к тому же я был влюблен в одну девушку, которая жила за городом, и поездки к ней требовали времени. А главная причина -- я не верил, будто по радио можно видеть на расстоянии, мне казалось, что Игорь занимается безнадежным экспериментаторством, короче, сказать -- чудит. Я к тому времени прочел уже немало фантастики, и там, кажется, нигде ничего о передаче изображения не говорилось; что телевидение уже практически и научно обосновано в реальности -- этого я, по технической своей слепоте, не знал.