Очевидно, человек этот не просто уклонился от дачи показаний, а сделал нечто такое, за что должен скоро, совсем скоро умереть.
Я попал в двадцатый век — столетие, когда был повержен фашизм, век победы социализма. Но в некоторых империалистических странах во тьме ненависти взрастали зерна нетерпимости.
Я увидел, как почти первобытный человек оказался лицом к лицу с насилием, которое почему-то отождествляло собой прогресс. По одну сторону стоял забитый африканский горняк, родившийся в лесу, но зачем-то перевезенный в город и брошенный в жизнь, которую так и не смог понять; по другую сторону — люди, управляющие сложной по тому времени техникой, знакомые с наукой и литературой. Между ними была пропасть в сотни лет глубиной, но я не мог сказать, какая сторона олицетворяет прогресс. Закончив настройку, я приступил к развертке луча в континуумах. Но я успел полюбить Минделу, и судьба его не давала мне покоя.
(Заметки на полях лабораторной тетради.)
Стены были задрапированы в черный бархат. Со сводчатого потолка изредка капала вода. От факелов несло соляркой, и хлопья копоти садились на потные, разгоряченные лица. Люди дышали тяжело и надрывно. Они стояли, переминаясь, вокруг сомкнутого квадрата столов, за которыми величественно восседало двенадцать господ в вечерних смокингах. Казалось, они не обращали внимания ни на духоту, ни на копоть, жирно пачкающую накрахмаленные пластроны. За каждым столом сидели трое, и все смотрели на пол, где под черным покрывалом лежал человек. Фальшивым жемчугом по бархату было вышито «Verrat». [4]
Тело под бархатом не шевелилось.
Факельные отсветы на искусственных жемчугах, и молодой, обнаженный по пояс человек у изголовья, и эти двенадцать молчаливых черно-белых джентльменов — все казалось запутанным сном. Но лица людей вокруг столов серьезны и сосредоточенны. Капли пота щекочут кожу, но никто не решается вынуть платок, словно всех заворожила тишина, давящая тишина склепа. Только потрескиванье факелов и гулкие капли с потолка. Только тяжелое дыхание и шорох подошв по полу, когда начинают неметь ноги.
— Готов ли ты принять посвящение? — вопрос прозвучал тихо и четко.
Полуобнаженный человек обернулся на голос, но так и не понял, кто из этих двенадцати одинаковых господ заговорил с ним.
— Да, готов… Согласно обряду, — ответил он, облизывая пересохшие губы. Расширенными глазами обвел черные стены, на фоне которых терялись смокинги сидящих, и только белые манишки и гвоздики в петлицах выступали с пугающей, какой-то неестественной четкостью.
— Знаешь ли ты, что отбор в Брудербонд необычайно строг и количество членов его не превышает нескольких тысяч? — опять спросил его кто-то из двенадцати.
— Сила Бонда не в численности. Я понимаю, какая мне оказана честь.
«Брудербонд — самая страшная организация, которая когда-либо создавалась в нашей стране. Она родилась во мраке, имена ее создателей неизвестны, и вся ее деятельность окутана мраком».
(Выступление лидера парламентской оппозиции Канроя.)
— Что превыше всего для рыцаря африканерства?
— Раса и кровь.
— Что знаешь ты о кодексе Бонда?
— Гласно — ничего, негласно — все.
— Из чего слагается секция?
— Из низших звеньев.
— Кто руководит секциями?
— Вы, о двенадцать апостолов!
— Какое право у тебя претендовать на членство в звене?
— Я правоверный кальвинист-африканер, достигший двадцатипятилетнего возраста.
— Что скажет о нем представитель секции?
— Мы тайно наблюдали за ним три года, — послышался голос из толпы факельщиков, — и установили, что он отличается примерным поведением.
— Было ли голосование ячейки и исполнительного совета единогласным?
— Единогласным, апостолы! И каждый знал, что одного голоса «против» достаточно для отказа кандидату в приеме.
— Пусть так. Но кандидат должен знать, что контрольный комитет и впредь будет наблюдать за ним, как за каждым, независимо от положения.
— Кандидат знает об этом, — откликнулся невидимый факельщик.
— Готов ли ты отдать жизнь за чистоту крови и языка?
— Не колеблясь.
— Запомни, кандидат в рыцари африканерства, что в противоположность духу французской революции, звавшей к освобождению от всякого господина и хозяина, в современном мире разносится настойчивый зов: «Дайте нам хозяина!»
— Восемьдесят восемь! — ответил полуголый кандидат.
— Запомни же, кандидат, умеющий мыслить кровью: Брудербонд родился от глубокого убеждения его творцов, что африканерская нация была создана в этой стране рукой бога, ей суждено и дальше существовать как нации со своими собственными чертами и особым призванием.
«Народ, который не блюдет чистоту своей расовой крови, разрушает тем самым целостность души своей нации во всех ее проявлениях».
(Гитлер, «Майн кампф».) (Экспериментальная флюктуация.)
— Запомни же, кандидат, что семья, кровь и родная земля — вот что после нашей религии и любви к свободе является нашим величайшим и самым священным национальным наследием.
Дышать становилось все труднее. Копоть носилась по всему помещению, садилась на столы, прилипала к плечам и груди кандидата.
— Подойди, кандидат в Союз братьев, — поднялся один из апостолов, протягивая вперед затянутые в лайковые перчатки руки. Как маг-иллюзионист, он выпростал кисти из гремящих манжет и разжал пальцы. На ладонях его лежал кинжал. — Возьми это священное оружие и положи руку на библию.
Библия одиноко лежала перед апостолом на совершенно пустом столе. В черном лакированном дереве отражались как бы висящие в пустоте белые руки и крахмальная грудь. Кандидат положил левую руку на библию, а в правой, горячей от пота руке крепко зажал рифленую рукоятку.
— Повторяй за мной! — велел апостол и стал нараспев читать слова клятвы: — Тот, кто изменит Бонду, будет уничтожен. Бонд никогда не прощает и ничего не забывает. Его месть быстра и безошибочна. Ни один предатель еще не избежал его кары…
— Избежал его кары… — с придыханием повторил кандидат.
Потом, как учили его перед посвящением, круто повернулся, подошел к простертому на полу телу, опустился на одно колено и с силой вогнал кинжал туда, где должны были находиться грудь и сердце. Тело под его рукой вздрогнуло, напряглось и опало вдруг, как продырявленная камера. А может, это только показалось ему. Свет факелов с шипением погас. Острее запахло сладковато-прогорклой соляркой. Руки кандидата были мокры и липки от пота, и он все время вытирал их о брюки, борясь с навязчивым ощущением, что они в крови.