Гена Ревич меня вперед послал. И наткнулся я сразу на часового. Здоровый такой бугай. Схватил меня за шиворот и вопит:
– Хальт! Шмуциг кнабе! Руссиш швайн![1]
Тут я ему и задал перца, выпустил в глаза струю.
Гитлеровец автомат выронил, взревел и меня отпустил. Начали офицеры из избы выскакивать. Почему часовой ревет, а пальбы нет?
И все – прямо на Гену Ревича. Он их и приканчивал. А трофейное оружие – безоружным бойцам.
И только тогда ворвались наши в избу – разгромили штаб.
В деревне тревога: фашисты носятся, кто в касках, кто в кальсонах. Не знали они еще тогда про партизанскую войну. Блицкриг по нотам разыгрывали.
Наши отошли. А меня в деревне оставили – увидеть, как и что.
Наткнулись на меня разъяренные фрицы, схватили. Ну я реветь как заправский пацан. Они по-своему лопочут. Дали мне пинка…
Я к своимм пробрался.
Так и вооружался помаленьку наш отряд.
Пробыл я в нем неполных два годах, пока с регулярной армией не соединились.
А потом воевал, как и все. Теперь уже в пехоте, не в авиации. Меня в шутку звали «сыном полка». Бывали такие приставшие к частям мальчуганы.
Гены Ревича я больше не видел. Думал: или погиб он где, а если жив остался, то, может быть, Берлин брал.
Я до Берлина не дошел.
После госпиталя направили меня в тыл, а потом демобилизовали. Кто-то придумал, будто я годы себе прибавил нарочно. Все не верили, что я и впрямь взрослый.
Опять мне до смерти обидно было.
Отправился я на Смоленщину.
Добрался до родной деревни, а там – пепелище. Кое-где печки да трубы торчат. И некому рассказать…
Так один я и остался.
Пробовал в организации обращаться. Помочь не могут. Предлагают – в детдом, а моим рассказам о партизанщине не верят.
Ушел я с родной Смоленщины, поехал в Москву. И посмотрел там Великий Праздник Победы.
Толкался я в толпе на Красной площади. Радость вокруг, все обнимаются, целуются. Кто с орденами и медалями – тех качают.
А я?.. Я радовался. Мало ли подростков здесь терлось, победу праздновали. Словом, за участника Великой Отечественной войны я не сошел.
А счастлив был вместе со всеми».
«Но в одном месте меня все-таки признали участником Великой Отечественной войны – в Главсевморпути.
Там набор производился на далекие полярные станции. Я предъявил свои документы (они в полном порядке!). Сказал, что готов куда угодно, на любые условия.
Меня направили в Усть-Кару механиком, потому как научился я кое-чему в армии: при саперах в запасном полку был, потом на походной электростанции работал – все из-за роста. На передовую не направляли, словно там рукопашная велась и при моей малорослости мало пользы будет.
Но нет худа без добра. За время войны специальность получил. А в госпитале отлежал – это после бомбежки. Шальной осколок…
Плыли мы до Усть-Кары из Архангельска на корабле. Впервые тогда ледяные поля увидел. Вроде степь заснеженная – а плывет! Но это уже в Карском море. А в Баренцевом отчаянно качало. Все в лежку валялись, а я между ними похаживал да посматривал. Волна меня не берет.
Усть-Кара. Полярная станция на берегу зеркальной реки, в самом ее устье.
Мостки сделаны около заправочных цистерн с горючим. Летающая лодка «Каталина» перед ледовой разведкой залетает заправиться. У мостков пришвартовывалась.
Очень мне хотелось на ней полетать, службу в авиачасти припомнить.
Но… Начальник станции – тип пренеприятный, грубый. Встретил не так, как полагается встречать людей, с которыми зимовать впереди. И сострил при первых же словах: здесь, мол, не детдом, работать придется и за механика, и за метеоролога. Я ведь всегда намеки болезненно ощущаю.
Потому на зимовке ни с кем не сошелся, замкнутым, нелюдимым себя показал.
И уже овладела мной «мания самоутверждения», как я теперь оцениваю. Хотелось во что бы то ни стало людям доказать, что не в росте дело.
И я стал изобретать. Первой пробой, пожалуй, был тот фунтик с толченым перцем, который я вместо оружия в схватке с вражеским часовым применил. И начал я на полярной станции всякое придумывать. То от флюгера в дом привод сделаю, чтобы, не выходя за порог, определить, откуда и какой ветер дует, то самописцы непредусмотренные на приборы устанавливаю. И недовольство начальства вызвал. Скупердяй отчаянный попрекал меня каждой железкой или проволочкой, которые я для устройств своих брал. Я, конечно, тихий, застенчивый, пока дело до моих выдумок не доходит, а тогда становлюсь резким, ядовитым. «Злобным карлом» меня начальник обозвал после очередной стычки. От обиды сразу после дежурства в тундру я ушел.
И показалась тундра застывшим по волшебству морем с рядами округлых холмов-волн. Покрыты они были пушистыми травами. Удивительно, с какой быстротой вырастают они здесь в короткое арктическое лето, украшенные душистыми цветочками. И юркие зверьки размером с крысу безбоязненно шныряют – лемминги, пестренькие, симпатичные…
И вдруг не поверил глазам. Деревца или кустика нигде не увидишь, а тут со склона холма-волны заросли кустарника сползают. Движутся, а не колышутся.
Но сообразил я, что никакой это не кустарник. За торчащие ветки оленьи рога принял.
Стадо оленей сбегало с холма и, нырнув в ложбину, взбиралось на следующий холм. И за ним скрылось.
Олени малорослые и рога на бегу параллельно земле держат. Сами скачут, а рога будто плывут. Так животные энергию во время бега берегут: без лишней работы на поднятие рогов при каждом скачке.
Из-за холма выехали нарты, запряженные шестеркой оленей – веером. Оленевод правил длинным шестом – хореем.
Увидел меня, остановился, с нарт сошел. И не такого я уж малого роста рядом с ним оказался.
Разговорились мы со старым Ваумом из рода Пиеттамина Неанга. Душевно пригласил к себе в чум, обещал познакомить с внучкой Марией.
Быстроногая, яснолицая, узкоглазая и сразу за душу взяла, едва ее увидел.
Подружился я с этими людьми, как ни с кем прежде.
Старику трофейный немецкий радиоприемник подарил, который Гечка Ревич после первой операции против немцев мне отдал.
Марию стал учить всему, что сам знал. Даже астрономии. В ту пору член-корреспондент Академии наук СССР Гавриил Андрианович Тихон наблюдал вроде бы растения на Марсе, создав науку астроботанику. Этот Марс, красненькую звездочку, я показывал Марии на небосводе.
До зимы мы с ней ликбез прошли. На лету все схватывала, ко всему на свете жадная, любопытная. Я и рассказывал ей обо всем, даже о Древнем Риме, о восстании гладиаторов и вожде их Спартаке. Так стал я одним из первых учителей в тундре.