— Пошляк, — с отвращением сказал Варахасий.
— Извини. Я пошутил. Читай дальше.
Варахасий пошелестел бумагами.
— А дальше у нас пойдёт дочка Самохиной, — сказал он. — Валентина Мирленовна. Очаровательная особа, доложу я тебе. Ну-с, с нею я беседовал с первой, она сама вышла на меня — с просьбой вернуть её вещи, оставшиеся на квартире у Воронцова. Тут мы и побеседовали. Читаю:
— «Как мы с ним познакомились? Очень просто и вообще-то довольно случайно. В октябре… нет, в ноябре прошлого года начальство приказало мне срочно отрецензировать справочник по австрийской системе патентования. А я по-немецки ни в зуб ногой, в институте учила английский, но это было первое мне серьёзное задание на работе, да и самолюбие играло. Ну, обложилась словарями, поползла по тексту, день корплю, другой, и всё на первой странице… Нет, думаю, ничего у меня так не выйдет. Стала думать, что делать. Перебрала всех друзей и знакомых — как назло, никого с немецким. Кто с английским, кто с испанским, один даже с эсперанто, а с немецким ни одного. Тогда решила я подключить родителей: может быть, у них есть кто-нибудь. Вышла к ним, а у мамы — помнится, была суббота — гости, две пары из её института. Так и так, говорю, товарищи, помогите бедному ребёнку, срочно нужен знаток немецкого языка. Да ничего проще, кричат, у нас Воронцов отлично немецкий знает, Никита Сергеевич… И тут же дядя Сева достаёт записную книжку и даёт мне его домашний телефон. Мама было на дыбы, не смей, дескать, беспокоить человека, но они её заговорили, что Воронцов — мужик добрый, что ему ничего не стоит и прочее. Ну, а я — в прихожую, к телефону. Позвонила, назвалась, сказала, по какому делу вторгаюсь в его домашний покой. Он помолчал несколько секунд и очень спокойно, негромко так сказал: „С удовольствием помогу вам, Валя. Я свободен, можете приехать хоть сейчас…“ — и продиктовал адрес. И я тут же к нему поехала.
— И помог он вам?
— Не помог — сам всё сделал. Когда я два дня спустя после работы к нему поехала, как мы условились, рецензия была готова — напечатана в двух экземплярах, всё честь по чести. Я его благодарить, а он головой покачал и сказал: „Не надо, Валя, это я в своих интересах, чтобы нам с вами сегодня не работать, а шампанское пить…“ И глаза у него были в тот момент необыкновенные — грустные и какие-то сияющие, я таких ни у кого ещё не видела. Наверное, в тот момент я в него и влюбилась. Что ж, я — человек решительный. Прямо при нём сняла трубку и позвонила домой, что буду ночевать у подруги.
— Любовь с первого взгляда, так сказать…
— Это что, ирония?»
(Варахасий прервал чтение.
— Я уже доложил тебе, — сказал он, — что эта девица оказалась очаровательной особой. И говорила она со мной охотно, словно только и ждала случая выговориться. А когда я сострил насчёт любви с первого взгляда, лицо её исказило бешенство. То есть это я говорю — исказило, на самом деле оно осталось прекрасным.)
— «Это что — ирония?
— Какая уж тут ирония, Валентина Мирленовна, избави Бог…
— Вы его не знали… Да и никто его не знал, даже самые близкие приятели. Одна только я знала, потому, наверное, что он был первым в моей жизни мужчиной. Я его любила без памяти. Хотя с самого того вечера знала, чувствовала, что не надолго мне это счастье…
— Он вам сказал, что скоро умрёт?
— Ерунда! Не мог он мне этого сказать. Он был здоров, он был совершенно здоров и невыразимо нежен… Мать никогда не была со мной так нежна, как он. Только однажды…
— Что?
— Незадолго до… Ну, недели за две до смерти он вдруг сказал мне ни с того ни с сего, ночью, я уже задремала… Громко и отчётливо сказал: „Скоро нам расставаться“, а я спросила сквозь дремоту: „Почему?“ И он ответил: „Потому что тебе дальше, а мне обратно, Нэко-тян…“
— Простите… как он вас назвал?
— Нэко-тян. Он меня так называл иногда. Когда-то он был в Маньчжурии и влюбился там в одну японочку, и она научила его так её называть. Ласкательное прозвище. Нэко-тян. Мне очень нравилось, когда он так меня называл…»
— Теперь у нас пойдёт мужчина, — сказал Варахасий. — Константин Пантелеевич Шерстобитов, бывший однополчанин Воронцова. Рассказал он много любопытного, и много чего я из его рассказов выписал, но всего читать не стану, а зачитаю только небольшой отрывочек. Слушай.
— «…Вот там-то, за Друтью, меня и накрыло. Друть мы с ходу перескочили, а как на обрыв выперлись — трах-бах, и ничего не помню. Очнулся уже в санбате. Полноги как не бывало, мозжит — сил нет, лью слёзы, а что поделаешь? Ладно. И вот за час, как меня в тыл отправлять, является Никитка. Живой-здоровый, весь в пыли, рот до ушей, левая рука на перевязи, тоже его зацепило, но легонько, остался в строю. Как уж он ко мне прорвался — не знаю, не скажу. Ну, торопливо перекинулись о том о сём, оказывается, комбата у нас опять убило, поцеловались на прощанье, а затем суёт он мне в руку сложенную бумажку и говорит мне: ты, говорит, как я тебе написал здесь, так и сделай, да не забудь, говорит, а то после Победы сам тебя найду и, несмотря, что ты теперь инвалид, рыло на сторону сворочу по старой дружбе. И убежал. Ну, развернул я бумажку, читаю. Сейчас уже не помню в точности, как там было написано, лет-то много прошло, но смысл был вот какой. Чтобы осенью в сорок седьмом году, когда буду жениться на Любаше из Медведкова, чтобы непременно позвал на свадьбу. Во как.
— И что вы тогда подумали, Константин Пантелеевич?
— Что подумал… Я тогда ни о какой Любаше ни из какого Медведкова слыхом не слыхал. Первое, что я тогда подумал, — что Никита таким способом просто подбодрить меня хочет: ничего, дескать, жизнь продолжается, ты и без ног мужик хоть куда, не тушуйся, после войны встретимся… Но потом вспомнил всякие с ним случаи, ну, что я вам уже рассказал, и знаете, товарищ следователь, скрывать не стану, повеселел. А потом, пока по госпиталям валялся, всё это, признаться, как-то подзабылось. И записку ту я где-то затерял, и помучиться порядком пришлось, мне ведь ещё две операции делали… Словом, вспомнил я об этом только через четыре года, летом сорок седьмого.
— Расскажите, пожалуйста.
— Расскажу. Это интересно получилось. Я уже работал на Мытищинском. Раз задержался я в мастерских допоздна, халтурку одну работал, а дело в конце августа было, вечера уже тёмные, да ещё дожди всё время шли. Ну, ковыляю я себе домой, а темнотища, а грязища, а вся улица — ухаб на ухабе! И тротуар деревянный, с войны не чинённый. И загремел я в какую-то ямину. И культёй своей прямо тычком в землю. Света Божьего невзвидел. Сижу, подняться не моту, только постанываю. И вдруг нежный такой надо мной голосок: „Вы что, гражданин, расшиблись?“ Смотрю — рядом у калитки платьице белеется. „Расшибся, — говорю, — девушка, да и как не расшибиться, когда вы у своего дома волчьих ям нарыли, а у меня всего одна нога!“ Короче, помогла она мне подняться, завела в свою комнатушку, усадила на кушетку, захлопотала. И между прочим говорит: улица, говорит, здесь и верно нехорошая, только, говорит, это дом не мой, я здесь только комнату снимаю, а живу, говорит, я в Медведкове. А звать, спрашиваю, как? Люба меня зовут. Во! У меня в голове словно молния ахнула — разом всё припомнил.