«Какой позор!» — мельком подумал он, но эту малоприятную мысль тут же заслонила другая, совсем уже неприятная: «Что я им тут наплел?». Он знал, что в принципе, с глобальной точки зрения, нет ничего страшного в том, что он им тут наплел. За годы и годы Демодок основательно изучил психологию эллинов и знал, что потом (потом-потом, через много пересказов) греки все перепутают в его песне, переиначат и поменяют местами. И окажется, что сначала был выстрел Эрота, нечаянно (конечно же, нечаянно!) поразивший его пенорожденную маму, а уже после выстрела — похищение… Но ведь это будет потом, через много лет, а сейчас-то ему как выкарабкиваться? И еще дурацкий разговор с сорванцом — хорошо, если греки его просто не поняли.
Демодок с усилием поднял голову и прислушался. Да. Греки, слава богам, просто не поняли его разговор с Эротом. Они настороженно молчали и ждали продолжения песни.
Демодок, тоже молча, принял из предупредительных рук Понтоноя свою суму, торопливо нашарил в ней комплект запасных струн, размотал, отделил нужную, сел и поставил инструмент на землю, зажав его коленями. На ощупь натягивая новую струну на место оборванной, певец лихорадочно прикидывал варианты, ни один из которых — он уже давно это понял — все равно не осуществится. Здесь ничего нельзя придумать заранее. Здесь надо просто петь. Видеть то, что поешь, и — петь. И будь что будет.
Когда Демодок снова шагнул под закопченные своды кузницы, Гефест, еще более угрюмый и раздраженный, яростно бил молотом по наковальне, злобно щурясь на широкую полосу раскаленной меди. И не было ни красоты, ни изящества в этой работе Гефеста — только ярость, только решимость на что-то злое, но справедливое, только уверенность в правоте ужасных намерений. Да еще привычная точность движений.
Присмотревшись к заготовке, певец увидел, что это будет большой наконечник копья — слишком большой и вряд ли удобный в бою. Его широкое лезвие, лишенное обычных зазубрин, становилось именно лезвием, а не жалом. Плоским, округлым и со всех сторон острым, как древесные лист. Такие наконечники будут делать не здесь и не скоро. И не из меди.
«А ты не так прост, мой хромоногий друг, — подумал певец. — Когда-нибудь не миновать тебе выйти в люди. Но сегодня, сейчас эта самодеятельность, право же, ни к чему…» И, беря вполне нейтральные аккорды на своей лире (пусть попотеют танцоры и пусть подождут Алкиноевы гости, наслаждаясь их пляской, — не все же им видеть и знать!), он тихо спросил:
— Что ты куешь, Гефест?
— Что я кую, что я кую, — заворчал бог, не прерывая работы и не оглядываясь на вошедшего — Какая тебе разница, что я кую? Спроси у папы, папа… — Но тут звуки Демодоковой лиры коснулись наконец его слуха, он замер с поднятым молотом и, оглянувшись через плечо, медленно, без стука опустил молот рядом с грозной поковкой.
— Так что ты куешь, Гефест? — снова спросил Демодок. — Судя по древку, — он кивнул на прислоненный к стене ствол молодого ясеня, уже ободранный и обтесанный, — копье. Но странный наконечник будет у твоего копья! — и, выхватив поковку, он стал осматривать ее с деланным интересом.
— А мне, может, такой и нужен! — буркнул Гефест и отшвырнул пустые клещи.
— Тебе? — удивился Демодок. — И зачем, если не секрет?
Бог стоял перед ним, набычившись, сложив могучие руки на груди, качал желваками и смотрел в сторону.
— Так зачем же? — повторил Демодок и бросил поковку в горнило, в самый жар, где она сразу начала плавиться, быстро теряя форму.
— Диомед промахнулся тогда, девять лет назад, — сказал наконец Гефест. — Ему надо было взять на два пальца ниже… Но Диомед — смертный, а я все-таки бог. Хромой и некрасивый, но бог. И я — сегодня — не промахнусь!
— Так я и думал. — Демодок сокрушенно покивал. — Ни ума, ни фантазии — сплошное могущество. Даже ты… А ведь ты подаешь надежды. Ты уже сорок лет подаешь надежды — это, наверное, потому, что у тебя было трудное детство. Но и ты, дружище, совсем недалеко ушел от остальных. — Демодок вздохнул. — Какое-то проклятье на этом мире, мой друг, — произнес он тоскливо. — Такой светлый, такой прекрасный, такой веселый проклятый мир…
Надо было, однако, кончать этот затянувшийся анекдот.
— Ты же хитроумнейший из богов, — вкрадчиво произнес певец, и отраженным светом его ума сверкнули глаза Гефеста. — Твоя месть не должна быть столь бессмысленной и жестокой. Отомсти смехом! Пусть весь Олимп и все смертные впридачу хохочут над ними!
Гефест опустил руки, быстро глянул на Демодока и уставился на железные сети. Уже готовые, уже свернутые в огромный, неподъемной тяжести рулон, они были аккуратно уложены под стеной, возле ниши с золотолобым болваном.
— Ну! — сказал Демодок, и по-новому, вкрадчиво и коварно, зазвенел его инструмент, и взмахом руки он отпустил танцоров. — Ну же! — И Гефест, торжествующе хохоча, одним прыжком преодолел расстояние между наковальней и нишей, обеими руками обхватил сеть и с хриплым горловым выдохом почти оторвал ее от земли. Но все-таки она была слишком тяжела — даже для Гефеста.
И тогда Демодок проиграл кодовую музыкальную фразу, искусно вплетя ее в рисунок мелодии, — и золотолобый болван (корабельный стюард, кое-как отремонтированный совместными усилиями певца и бога), скрипя и громыхая сочленениями, выдвинулся из ниши, неуклюже присел и взвалил сеть на свои плечи. Он заметно укоротился под тяжестью ноши, масло брызнуло из его суставов, потекло по золотым голеням и бедрам, и робот неожиданно легко побежал к выходу из пещеры, а Гефест, хохоча и потирая ладони, захромал следом.
Незаметно для бога Демодок укоротил путь от пещеры до особняка. Сплошной зеленой полосой пронеслись навстречу леса и рощи; на один вдох соленого морского воздуха хватило долгого пути вдоль побережья; в три гигантских прыжка был оставлен внизу крутой склон самой высокой горы на Лемносе — острове, который Гефест считал своей второй родиной.
Лишь на вершине горы, у златокованных ворот храма, они замедлили бег и, войдя, неспешно двинулись сквозь анфиладу огромных, роскошно убранных помещений. Демодок шагал следом, вдыхая затхлый нежилой воздух дворца, и мельком, но часто поглядывал по сторонам, чтобы дать гостям возможность хоть краем глаза увидеть и золотую чеканку на стенах, и тонкой работы жертвенные треножники в углах, и мраморную мозаику пола… Миновав кабинет Гефеста, они оказались наконец в спальне — единственном помещении, хранившем следы уюта. Запах благовоний, примятая с одного края постель и разорванная туника, небрежно брошенная на спинку огромного ложа, говорили о недавнем присутствии Афродиты.