Знаете, Сойерс, в наше время специализация настолько углубилась, требует такой самоотдачи и предельного сосредоточения, что представители диаметрально противоположных профессий давно перестали бы понимать друг друга, не будь у них этого чудесного духовного родства. Вот почему с полным основанием можно сказать: человек стал человеком благодаря труду, приобрел могущество благодаря науке, но остался человеком благодаря искусству.
Простите, я увлекся. Так вот, никто не может поручиться за художественное чтение взрослого человека, и тем более если он маниакально увлечен своим делом. Поэтому решающее значение имеет тот запас литературных впечатлений, который мы приобретаем в детстве и юности, когда память чиста, чувства свежи и над всем существом нашим господствует неутолимая жажда познать мир, жизнь, самих себя. Какой бы экзотический род занятий человек потом ни избрал, это остается в нем навсегда. Но невозможно поглотить тысячи названий, поневоле приходится ограничиться тремя-четырьмя сотнями. И мы оставляем для юности шедевры из шедевров, беря от самых гениальных самое гениальное. Все прочее с болью в сердце выбрасывается за борт, иначе лодка будет перегружена и непригодна к плаванию.
Теперь вы понимаете, что, когда Брокт отыскал «Хаджи-Мурата», его первым побуждением было вернуть человечеству утраченное им сокровище. Но как? Сообщить об этом в печати, развернуть новую дискуссию? Этот путь не обещал успеха. Ведь, по сути дела, речь шла о попытке вызвать неконтролируемый процесс извлечения из лабиринта сотен и тысяч забытых произведений, что неминуемо привело бы к утере найденного равновесия, перечеркнуло результаты естественного отбора и огромной избирательной работы.
Я и не заметил, что вновь говорю словами Брокта. Как сейчас вижу его перед собой: ссутулившись, уставившись взглядом в какую-то точку над дверным косяком, он рассуждает сам с собой, в который раз судит себя и ищет оправдание своему поступку.
«Легче всего, — говорил он, — было бы махнуть рукой и отправить повесть туда, где она пролежала без движения почти пятнадцать веков. Поначалу я так и сделал. Но уже через неделю прибежал в лабиринт, затребовал тот же номер и опять с наслаждением погрузился в чтение. Меня не покидало ощущение, что я нашел исключительную ценность и держу ее для себя, утаиваю от человечества. Утаить — значит украсть. И вместе с древним словом «вор» мне пришла в голову счастливая идея: а что, если опубликовать книгу заново под своим именем? Она получит право на жизнь как исторический роман, созданный в наше время, и ее наверняка прочитают десятки тысяч людей, внимательно следящих за литературными новинками. Тщательно отредактировать машинный перевод, сознательно внести в речь героев несколько модернизмов пусть потом критики отмечают, что автору не всегда удалось передать речевой колорит эпохи, заручиться отзывами специалистов — вот и все дело.
Долго и мучительно я размышлял, имею ли моральное право на такой поступок. Плагиат — одно из самых отвратительных преступлений. Ведь присвоить себе чужую мысль несравненно хуже, чем украсть вещь.
Но разве, возражал я сам себе, можно назвать актом присвоения действие, имеющее целью вернуть шедевру вторую жизнь? Разве такое возрождение не важнее, чем абстрактное понятие справедливости? Я даже пытался вообразить, что сказал бы сам Толстой. Истинный художник, он, не задумываясь, предпочел бы, чтобы его творение жило под чужим именем, чем отлеживалось в хранилище знаний. В конце концов столь ли важно, какому имени будет воздана хвала? В древности ставили памятники неизвестному солдату, олицетворяя тем самым общий подвиг народа, сражавшегося за свободу. Может быть, и нам следовало бы воздвигать монумент неизвестному художнику, отдавая тем самым дань признания человеческому гению вообще?»
«Почему вы не прибегли к псевдониму? — спросил я. — Это в какой-то мере сняло бы остроту проблемы».
«У меня была такая мысль, но, поразмыслив, я от нее отказался. Псевдоним практически никогда не остается нераскрытым. В наше время его используют чрезвычайно редко и всегда по каким-то особо деликатным соображениям. Выплыви секрет наружу — возникли бы подозрения, стали бы доискиваться причин, а все это, неприятное само по себе, могло помешать моему намерению. Нет, полурешениям здесь не было места. Надо было либо вовсе отказаться от затеи, либо браться за нее без оглядки.
Первое издание я считал своеобразным экспериментом. Если обман обнаружится — я выступаю с саморазоблачением, излагаю мотивы своего поступка, и пусть меня судят по всем законам морали. Если все будет в порядке — я продолжаю. Теперь все было просто и оставалось действовать: искать забытое из творчества признанных классиков, отбирать самое ценное, редактировать перевод, модернизировать, издавать. Словом, рутина».
«Не могу понять одного, — сказал я, — каким образом могло случиться, что никто не обнаружил плагиата? Просто немыслимо».
«А кто вам сказал, что его не обнаружили? — возразил Брокт. — Кстати, это сделали вы сами».
«Чисто случайно и притом только сейчас, на сороковой вашей книге».
Я чуть было не поперхнулся, произнося слово «вашей». Он заметил это и пожал плечами. Встал, походил по комнате, опять вернулся к своему месту. Теперь уже напряженности в нем не чувствовалось, он явно устал и тяготился нашим разговором.
«Плагиат, — сказал Брокт, — был раскрыт первым же человеком, к которому я обратился за отзывом. Я не вправе называть вам его имя, могу лишь сказать, что это был крупный историк, один из лучших знатоков той эпохи. В самом обращении к нему содержался рассчитанный риск».
«Вы изложили свою аргументацию, и он решил вам не препятствовать? Так ведь?»
«Да. Он сказал, что я беру на себя грех ради благородного дела и если обман раскроется, а это обязательно случится, то мне все равно поставят памятник с надписью: «Величайшему из плагиаторов Брокту — благодарное человечество».
Я не удержался от улыбки, которая привела моего собеседника в крайнее раздражение.
«Неужели вы не можете понять, — почти закричал он, — что лично для себя я ничего не искал. Мне не нужна слава, я-то хорошо знаю, что ее не заслужил. Всю жизнь я провожу в уединении, избегаю общения с людьми именно потому, что стыжусь принимать от них знаки уважения и признательности. Разве одного этого недостаточно, чтобы искупить вину, если вообще ее можно назвать виной!»
«Простите, я вовсе не хотел вас обидеть, — сказал я и, чтобы как-то преодолеть возникшую неловкость, добавил: — Поверьте, я не только вас не осуждаю, но, напротив, высоко ценю ваше мужество».