Спустя минуту-другую Пират вернулся ко мне и уселся рядом, я потрепал его за уши, а он принял это с благодарностью, вывалив язык в знак одобрения. У меня с Пиратом установились дружеские отношения, появились даже общие привычки, число которых все время росло и росло, но я понял, что следовать им лучше, если мы с псом остаемся наедине. Джулия, конечно, умна, сообразительна, и в душевной тонкости ей не откажешь, но однажды вечером, когда пес пришлепал к нам в гостиную и с его черных губ, как водится, свисала длинная сосулька слюны, я высказался в том смысле, что он, чего доброго, заколдованный принц и, стало быть, Джулии надлежит расцеловать его, дабы освободить от заклятья. Джулия немедленно надула губы: чувство юмора у нее, увы, оставалось на уровне девятнадцатого столетия.
Как не вспомнить еще один случай — гораздо раньше, вскоре после свадьбы! Мы читали в постели, она вдруг громко расхохоталась и не замедлила показать мне, что ее рассмешило. Я наклонился и прочел шуточку из тех, какими заполняли пустые места в самом низу колонок. Маленькие конные омнибусы на Бродвее и Пятой авеню называли порой просто «бусы», а кое-кто предпочитал словечко «цок-чмок» в подражание стуку копыт и понуканиям кучера, и шуточка выглядела так: «Как вам кажется, эти бусы мне идут?» — жеманно спрашивает некая леди. «А зачем нам бусы? — отвечает галантный кавалер. — Я сам охотно устрою вам отменный цок-чмок…» Тут я нарочито хмыкнул и затряс головой, притворяясь, что мне тоже смешно. Точно так же пришлось поступить на спектакле труппы Харригана и Харта, на мой вкус совершенно кошмарном — ирландский юмор в худшем своем варианте. Но Джулия смеялась навзрыд, как и все остальные зрители, кроме меня. Оставалось лишь подыграть им.
— Значит, ты считаешь себя лучшим другом человека, — сказал я Пирату, который сидел рядом со мной, и он не спорил. («Лучший друг человека» — в XIX веке это звучало вполне серьезно, газеты печатали слезливые стихи про «лучшего друга», хотя Джулия больше не рисковала читать их мне вслух). — Только сдается мне, — втолковывал я Пирату, а он внимал, словно никогда не слышал ничего подобного прежде, — что эта дружба — улица с односторонним движением. На нашу долю — все тяготы. Мы снабжаем вас едой, — уши Пирата, когда тот услышал магическое слово, встали торчком, — водой и жильем, мы обогреваем вас, купаем, — уши опустились, — короче, обеспечиваем всем, что нужно для нормальной, нет, роскошной собачьей жизни. — Я склонился к нему пониже. — А что ты даешь мне взамен? — Я придвинулся еще ближе. — Где мои тапочки?! — Он не знал где, но теперь, едва ему представилась такая возможность, высунул мокрый язык и провел им по моей щеке. — Вот, значит, как? Собаки в ответ слюнявят лица хозяев? Послушай. — Я обхватил его за холку и прижал к себе, он попытался высвободиться, но не получилось. — С чего вы, ребята, взяли, что покрыть лицо слоем слюны — это знак благодарности? Живете с нами тысячи лет, да так ничему и не выучились…
Я отпустил пса, но он продолжал сидеть, готовый выслушать все, что еще мне будет угодно сказать. Собаки пытаются понять нас, они хотят понять, а кошкам это даже на ум не приходит. Я дружески дернул Пирата за хвост, и он последовал за мной в дом, а оттуда к черному ходу, к своей подстилке.
Наверху в спальне мы с Джулией не торопясь готовились ко сну, перебрасываясь отдельными репликами, все еще под впечатлением удачного вечера. В этой комнате мне было хорошо, я любил все наши комнаты, но ее особенно: застланная ковром, освещенная газом, уставленная до смешного массивной мебелью — столы с вычурной инкрустацией, шифоньеры, два больших платяных шкафа, кожаное кресло, исполинская кровать. И тем не менее это был надежный, спокойный приют.
Над моим правым плечом — теперь мы, как у нас повелось, сидели в постели, продолжая ленивый разговор, — горело ровное пламя светильника, прикрытое матовым экранчиком с гравировкой. На мраморном столике у изголовья лежала «Иллюстрированная газета Лесли», последний номер за 11 января 1887 года. На этой неделе газета напечатала два моих рисунка — мне было приятно глядеть на них, а Джулия собирала их и хранила. Поверх газеты лежали мои часы с цепочкой — они приятно тикали, я только что их завел. А снизу, с улицы, из-за чуть приотворенного окна слышались чьи-то шаги — не в ботинках, а в сапогах, и не по асфальту, а по брусчатке, шаги не двадцатого, а девятнадцатого столетия. Шаги приблизились, стали слышней, а потом замерли вдали. И как всегда, я ощутил легкую дрожь и недоумение: каким таинственным образом я очутился здесь, прислушиваясь к шагам невидимого позднего пешехода прошлого века? Кто он? Куда держит путь? К какой цели? Я никогда этого не узнаю. И как долго суждено ему шагать в будущее?
Мы сидели, прислонившись к резному деревянному изголовью, нам было уютно под толстым стеганым одеялом. На мне, как и на Джулии, была ночная рубашка; от обычая надевать колпак я давно и категорически отказался, хотя, когда дрова в камине догорают, голова неизбежно мерзнет. Иной раз, пусть не часто, любого из нас охватывает ощущение счастья. Я суеверен, и в моем представлении Судьба — лучше уж с уважительной прописной буквы — некая туманная сущность в небе, но не чересчур далеко: она вслушивается и вглядывается в жизнь, пребывая в постоянной готовности наказать вас за чрезмерный оптимизм. И все-таки я ничего не мог с собой поделать, я просто не знал, чего еще желать, — и тут, как изредка случалось, Джулия угадала, о чем я думаю, и спросила:
— Ты счастлив, Сай?
— Совсем нет. С чего ты взяла?
— Может, я имею к этому какое-то отношение…
— Ну как тебе сказать… Именно сейчас, дома… Вилли сладко спит у себя в детской, Пират свернулся на своей подстилке, в газете поместили целых два моих рисунка, и я с тобой рядом в постели…
— Прекрати! Уже слишком поздно…
— Я счастлив настолько, — я поднял взгляд к потолку, понимая, что дурачусь, — насколько может быть счастлив тот, кому отказали. Так тебя устраивает?
— Не намного лучше, чем вообще ничего.
— На большее я не способен. Но почему ты спрашиваешь? Тебя что-нибудь беспокоит?
— Нет, нет. Только ты опять пел.
— Пел? Что?
— Свои странные песни.
— Господи, а я и не замечал!
— Представь себе. В воскресенье после того, как ты выкупал Вилли, я укладывала его спать, и вдруг он попытался спеть что-то вроде «Капли дождя стучат мне по носу»…
— Черт возьми, надо это прекратить! Я не желаю обременять мальчика знаниями двадцатого века, даже самой малой их каплей! Во всяком случае, нельзя позволять им закрепиться, а лучше бы обойтись совсем без них. Этот век — его век, время, в котором ему предстоит вырасти и жить. И я хочу, чтобы он чувствовал себя непринужденно, как все…