Ознакомительная версия.
Бронштейн посмотрел через наши плечи, приподнявшись на цыпочки, возразил:
– Ни в коем случае!
Белович воззрился на него враждебно.
– Это почему же?.. Вам, Исаак Маркович, дела государственные не понять. Или вы тоже намереваетесь в политику, так сказать?
Бронштейн энергично помотал головой.
– Бухгалтер не может стать политиком. Исключено.
– При чем здесь бухгалтеризм?
– Для бухгалтера, – пояснил Бронштейн, – любое высказывание может быть либо верным, либо неверным, а у политика истина где-то посередине. Я хочу спросить, а что общественность скажет? Хулиганы из РНИ напали на мирно протестующую по всем канонам свободы молодежь? И на чьей стороне будет общественное мнение?
Лукошин взглянул в мою сторону выразительно, мол, видите, Борис Борисович, этот гад своих защищает, поинтересовался густым церковным голосом:
– А когда это бритоголовые стали нашими?
– Народ не отличает, – возразил Бронштейн резонно. – Для него нет оттенков. Все патриотически настроенные движения для простой русской интеллигенции – РНИ, так что мы на самом деле отвечаем за всех, хотя эти все нам и не подчинены.
Я смолчал, он прав, а Лукошин спросил так же благостно, словно причащал у аналоя заблудшую овцу:
– А что вы предлагаете, Исаак Маркович? Выйти смиренно и принять у них все требования? Согласиться выполнить все, а это значит – подняться повыше и повыпрыгивать головами вперед на асфальт?
Бронштейн подумал, сказал медленно:
– Есть у меня концы в движении геев за равные права… Нет-нет, не подумайте, у меня все в порядке, просто школьный приятель там в руководстве. Нет, он тоже не гей…
– Да и вы, Исаак Маркович, – почти пропел Лукошин, – вроде бы не совсем уж русский националист…
Бронштейн сделал вид, что не заметил подколки:
– Что, если позвоню и предложу вывести его активистов на демонстрацию протеста против русского национализма? Он, правда, очень интеллигентен и не желает никаких стычек, но пообещаем, что бить не будем… в смысле, я пообещаю. Зато будет много корреспондентов, приедет телевидение…
Белович спросил с интересом:
– У вас и там школьный приятель?
– Нет, – ответил Бронштейн скромно, – там у меня двое с институтской скамьи… Очень милые, кстати, люди. Интеллигентные, хоть и на телевидении. И совсем не идиоты, хоть и постоянно на работе. Словом, организуем в лучшем виде.
Лукошин пыхтел и наливался багровым, стал устрашающе огромным. Белович даже опасливо отодвинулся, вдруг да лопнет, а у него белая рубашка. Я кивнул, указал на телефон:
– Звони!.. Пусть поторопятся. Ну, по возможности.
Обрадованный Бронштейн сказал быстро:
– Да-да, я скажу, что телевидение уже выехало.
Он ринулся к телефону, Лукошин проводил его яростным взглядом, прошипел:
– Что-то он слишком большое влияние получает!
– Идея хороша, – возразил я. – Пусть рядом с этими правозащитниками потрясают плакатами и гомосеки. У нас народ гомосеков не любит, за людей не считает. Так что колеблющиеся из зрителей станут на нашу сторону. Через три часа кончится рабочее время, народ поедет мимо, увидит такое…
Бронштейн что-то рассказывал в другом конце комнаты, свободная рука чертила в воздухе фигуры высшего пилотажа, он делал страшные глаза, пальцы ерошили волосы, наконец опустил трубку, тут же выхватил крохотную записную книжечку, замелькали странички, видно было, как выдохнул с облегчением, отыскав нужный телефон, а мог же и не отыскать, понятно, какие у него там закадычные дружки, один жидомасон на другом жидомасоне, торопливо набрал номер, долго слушал, наконец заговорил тоже быстро и возбужденно.
Мы наблюдали за его лицом, явно сулит выигрышные кадры, сенсационные снимки, нобелевки за правдивый и точный репортаж, всемерное содействие и гарантию, что фашиствующие молодчики из РНИ не побьют телекамеры и стекла в пенсне.
Подошел к нам раскрасневшийся, довольный, словно сорвал куш в казино.
– Прибудут, – сообщил он счастливо. – Почти одновременно! Телевизионщики как раз аппаратуру успеют развернуть. Кстати, я еще и трансвеститов подбил явиться. Пришлют двести человек.
Лысенко спросил с интересом:
– В их наряде?
Бронштейн оскорбился:
– А кому нужны в другом? Все будет в ажуре: двести мужиков, одетых раскрепощенными женщинами!.. И размалеванные, как… тьфу. Нам надо будет выставить охрану, чтобы их не измордовали. Первыми с работы едут, как вы знаете, рабочие с заводов, как бы не остановили автобус, видя такое надругательство над их мужской гордостью, да не выскочили бить.
Лукошин сказал подозрительно:
– Ну и пусть бьют, вам-то зачем защищать такую мразь? Или классовая, чтоб не сказать круче, солидарность?
Лысенко расхохотался, не дав оправдаться Бронштейну:
– Исаак прав. Пусть западные СМИ, да и наши, покажут, какая дрянь выступает против русского национализма! И заодно покажут, что члены нашей партии не только их не трогают, но даже защищают от разгневанного народа!
Лукошин насупился, но смолчал, ход хорош, подлый ход, как все у этих гребаных жидов, но хорош. По врагу, использующему любое оружие, чтобы опорочить русское движение патриотов, надо бить его же оружием.
Белович чему-то хихикнул, глаза заблестели, сказал весело:
– А какой анекдотец мне рассказали!.. Американец спрашивает у Бога: когда моя страна станет богатой? – Через двадцать лет, – говорит Бог. – Эх, не доживу… То же самое спрашивает француз, Бог отвечает, что через тридцать. Эх, говорит француз, не доживу… Тут наш русский спрашивает, когда, мол, Россия станет богатой, на это Бог отвечает: эх, не доживу…
Он сам же и расхохотался первым, Лысенко усмехнулся бледно, еще Бронштейн попробовал улыбнуться, но, возможно, из вежливости, зато Лукошин нахмурился, черные мохнатые брови сдвинулись на переносице, глаза свернули, а в голосе прозвучали стальные нотки:
– Странные анекдоты рассказываете. Что-то я не слышал, чтобы вы так же юсовцев порочили, как Россию грязью забрасываете!..
Белович поморщился.
– Да ладно вам, Глеб Васильевич…
– Не ладно! Вы думайте, что рассказываете!
Он взглянул на меня негодующе, я кивнул, соглашаясь целиком и полностью. Понятно, когда такие анекдоты рассказывает про нас враг, но если мы сами о себе такое, то на такой нации можно ставить жирный крест.
После планерки я поработал с документами еще с часок, наконец ощутил, что, если не сделаю перерыв, уже не сумею отличать дурь от еще большей дури, поднялся, потряс головой, как пес, что выбрался из реки на берег, только что не отряхнулся всем телом, выбрался в приемную.
Ознакомительная версия.