Ознакомительная версия.
А почему, собственно, ноября?! Почему не декабря? Или, может быть, января? Будущего года! Или вообще - двадцать седьмое февраля через десять лет после пуска!
Впрочем, он тут же понял, что, впадая в панику, безбожно заврался: батарейки в часах были не вечными, да и сердце - тоже. По расчетам его выходило, что нервная система человека способна выдержать подряд не более двадцати - двадцати пяти суток этой "загробной жизни". И тут Геннадия в третий раз осенило: "Черт возьми, ведь я же мог умереть!" Он почувствовал такую слабость, что едва удержался на ногах, даже вцепившись пальцами в спинку кресла. Ему вдруг безумно захотелось жить именно в этом страшном, больном, неправильном мире, чтобы своими руками, как сказал поэт, делать его здоровым, правильным и нестрашным.
"Боже мой! Чему я поклонялся? - держась руками за подлокотники, он тяжело осел в кресло. - Что называл я настоящей жизнью?
Бездарную выдумку уставших от борьбы мозгов? Болезненный бред спятившего биофизика? Это же не жизнь - это же дешевая комедия! Какие-то диагностеры, глайдеры, флаеры, какие-то микропогодные установки... Начитался фантастики, идиот!"
И вдруг как молния:
"А может быть, я сделал не УАН? Может быть, я сделал машину времени?"
И тут же он расхохотался над своей наивностью:
"Ученый! Мыслитель! Возомнил о себе. Дурак ты инфантильный, а не мыслитель. А кстати, - подумал Геннадий, - где же в том мире дети?
Ведь ни одного ребенка не было. Это же абсурд! Яих забыл придумать. Потому что я не люблю детей".
В комнате вспыхнул свет. Внезапный, как визг тормозов над ухом, и оглушительный, как взрыв. Геннадий скорчился, будто его ударили, и вжался в кресло. Он понял, что боится УАНа, потому что УАН ожил: загудел, забулькал, защелкал, засветился цветными глазками. Приемная игла с шипением втянула воздух, а подающая брызнула в Геннадия кровью. Он вскочил, как ошпаренный. Подчиняясь мгновенному порыву, вылетел в прихожую и метнулся к стенному шкафу.
Небольшой туристический топорик с резиновой ручкой, всегда казавшийся таким удобным и легким, теперь непривычно оттягивал руку и раздражал своей уродливой формой. Геннадий долго и нервно дергал чехол, закрывающий лезвие топора, прежде чем сообразил, что чехол снимается через ручку.
Думать было некогда. Думать не хотелось. И, в сущности, думать было опасно. Потому что коварный убийца УАН обворожительно мигал огоньками индикаторов. Он очаровывал, он завлекал, он просил о пощаде. Но о пощаде не могло быть и речи. Не случись этой короткой неполадки на ТЭЦ или на местном трансформаторном узле, и уже сейчас, быть может, в кресле сидел бы труп, а глупая и жестокая машина гоняла бы по его сосудам биораствор и утюжила бы мертвый мозг мягким бетаизлучением.
Первый удар пришелся в центр УАНа по переплетению трубок и проводов. Машина всхлипнула. Тихое гудение усилилось до крика, переходящего в дребезжание и звон.
- Плачешь, стерва?!- зарычал Геннадий.- Поплачь, милая, поплачь! Зато уж никто и никогда не будет плакать над убитыми тобою людьми!
Он жахнул по биохимическому блоку, и пузырь с синтетической кровью окатил липкой красной жидкостью стены, пол, кресло и самого изобретателя. Вид крови привел Геннадия в ярость. Он колошматил УАН до тех пор, пока гениальная конструкция не превратилась в груду дымящихся обломков, где трудно было бы найти хоть одну целую деталь, а потом упал в изнеможении на эти обломки и удивился заполнившей все вокруг тишине. В комнате снова было темно. Перерубая проводку, он устроил короткое замыкание. Летали крупные хлопья снега, чуть зеленоватые в холодном недобром свете уличных фонарей. Он лежал на спине, и что-то больно кололо его в поясницу. Конечно, можно было повернуться, но страшная, непреодолимая усталость побеждала боль. И он прикрыл глаза. Но тут же испуганно открыл их. "Уснуть - значит умереть", мелькнуло в мозгу. Надо было вставать и что-то делать, но вставать не было сил. Он достал коробок и чиркнул спичкой. Слева от него огонь отразился в чем-то большом и круглом. Он поднес спичку к чудом сохранившемуся предмету. Это был экран энцефалографа, ослепший экран, мертвый экран... И Геннадий вдруг понял, что у него в жизни не осталось никого и ничего, ну то есть абсолютно никого и ничего, и сделалось так жалко самого себя, что слезы наполнили глаза и побежали по лицу беспорядочными обильными ручейками. И снова накатила всепоглощающая усталость, и сами собой сомкнулись веки, и в тот же миг поплыл перед глазами золотисто-розовый туман...
- Эх ты, писатель! - услышал он ласковый знакомый голос. - Вставай, крокодильчик мой. Уснул прямо за столом. И главное, хоть бы одну строчку написал...
Маринкины руки лежали у него на плечах, а прядь ее волос упала за воротник его рубашки...
8. Последний аргумент идеализма
Треснула маленькая электронная лампочка, придавленная его лопаткой, и тонкое острое стекло вонзилось в тело. Он дернулся, открыл глаза и увидел все ту же отвратительную темноту. Из темноты раздавался хриплый голос:
- Не спать! Не спать. Жить тебе, что ли, надоело?
Он не сразу сообразил, что это его собственный голос, а когда сообразил, облился холодным потом. "Схожу с ума? - подумал он. - Ну, уж нет! Я так просто не дамся. Я жить хочу. И я еще буду драться за эту жизнь!"
Он перевернулся на живот и грохнул обеими руками по обломкам, так что они зазвенели и раскатились, рассыпались в стороны. И, приподнявшись на локтях, он вдруг начал хрипло и яростно декламировать:
И вечный бой! Покой нам только снится.
И тут же выплыла из подсознания вторая строчка, неожиданная, как крик в тишине:
И пусть ничто не потревожит сны.
А вместе с ней - еще две, удивительные, но уже мягкие, тихие:
Седая ночь, и дремлющие птицы Качаются от синей тишины.
Чьи это стихи? Он не мог вспомнить, но они возникли и теперь стучали в мозгу настойчиво и безжалостно:
И вечный бой! Атаки на рассвете, И пули, разучившиеся петь.
Кричали нам, что есть еще бессмертье, А мы хотели просто уцелеть.
Простите нас, мы до конца кипели, Мы падали на низенький бруствер.
Сердца рвались, метались и храпели, Как лошади, попав под артобстрел.
А последнее четверостишие, пронзительное и страшное, разорвалось в мозгу, как бомба:
Скажите там, чтоб больше не будили!
И пусть ничто не потревожит сны,-отчаянный, истошный вопль, переходящий в хрип. И сразу - совсем другая интонация: крик сменяется на шепот, строчки пронизаны болью, и из них текут, текут так долго сдерживаемые слезы:
Что из того, что мы не победили?
Что из того, что не вернулись мы?[ Стихи Иосифа Бродского. ]
Геннадий поднялся, кривясь от боли, брезгливо отряхнул прилипшие к телу мелкие стеклянные крошки и проковылял к окну. Стихи его потрясли. Он вспомнил теперь, откуда их знает. Эти четыре строфы читал Ленька в день их последней встречи. А у Геннадия была странная особенность: он иногда помимо воли запоминал с фотографической или, если угодно, с магнитофонной точностью какие-нибудь формулы, стихи, целые куски газетного, художественного или научного текста. Это случалось обычно в те, особенно важные для него дни, когда сосредоточивалась в мозгу вся интеллектуальная энергия. И тот слякотный октябрьский денек - кафе, разговоры, прощание на улице Горького - был именно таким.
Ознакомительная версия.