Фил подсоединил шнур от настольной лампы к своей батарейке, и мы выключили свет. Лампочка горела раза в два по крайней мере ярче, чем прежде, на полные свои сорок ватт - городская электросеть, разумеется, никогда не обеспечивала полного накала. Мы смотрели во все глаза. Это была настольная лампа, купленная в дешевеньком магазине, из какой-то якобы "золотой" железки и с пластиковым белым абажуром.
- Ярче тысячи солнц [высказывание американского физика Роберта Оппенгеймера (1904-1967), руководившего в 1943-1945 гг. созданием атомной бомбы и ставшего противником создания бомбы водородной. Американский писатель-фантаст Роберт Юнг взял это высказывание в качестве названия для своей книги, вышедшей в 1958 г., где описывается ядерный взрыв на атолле Бикини], - прошептал со своей постели Саймон.
- Неужели, - сказала Клара Эдмондс, - мы, физики, попав в пустыню Син [пустыня Син - часть Аравийской пустыни между Суэцким заливом и Синайским полуостровом; именно здесь, согласно Ветхому Завету, израильтяне были накормлены манной небесной и спасены], умудрились выйти из нее невредимыми?
- Да уж, это-то никак не используешь для изготовления бомб, мечтательно произнес Макс.
- Бомбы! - презрительно воскликнул Фил Драм. - Бомбы это старо. Ясно ведь, что с такой энергией в руках мы горы можем сдвинуть! Вот возьмем Маунт Худ, перенесем на другое место и снова аккуратненько на землю опустим. Да мы можем антарктические льды растопить, можем реку Конго заморозить. Или утопить материк. Дайте мне точку опоры, и я переверну шар земной! Что ж, Архимед, вот ты и получил свою точку опоры. Солнце.
- О господи, - простонал Саймон, - "жучок", Бэлл!
Дверь в ванную была закрыта, и я заранее обернула "жучок" ватой, но Саймон был прав: если его друзья и дальше собираются продолжать в том же духе, то, чтобы их заглушить, лишний источник шума не помешает. И хотя мне очень приятно было смотреть на них в ярком свете настольной лампы - у них у всех были очень хорошие, интересные, отмеченные страданием лица, в чем-то похожие на отполированные временем деревянные поручни надежного моста над стремительным горным потоком, - мне не слишком хотелось слушать в эту ночь, как они говорят. И вовсе не потому, что сама я к их науке никакого отношения не имею, вовсе не потому, что мне что-то не нравилось в их теориях, или я не была с чем-то согласна, или не верила их планам. Нет! Просто их замечательные, их прекрасные речи причиняли мне боль. Потому что эти люди не имели права даже радоваться вслух сделанной ими работе, своему удивительному открытию - наоборот, они должны были прятаться и говорить об этом шепотом. Даже на улицу, к солнцу, они со своим открытием не могли выйти!
Я взяла альт, пошла в ванную, села на крышку унитаза и довольно долго играла этюды. Потом попыталась немного поразучивать свою партию из трио Фореста, но эта музыка показалась мне какой-то слишком жизнеутверждающей. Я сыграла соло для альта из "Гарольда в Италии", эта музыка прекрасна, но настроение было все же не то. Они там, в комнате, продолжали шуметь. И я начала импровизировать.
Поиграв несколько минут вариации в ми-миноре, я заметила, что лампочка над зеркалом начала слабеть, тускнеть, потом совсем потухла. Значит, снова отключили электричество. Но настольная лампа в комнате не погасла - она ведь была подсоединена к солнцу, а не к тем двадцати трем атомным электростанциям, которые снабжали электроэнергией Большой Портленд - и если бы через две секунды кто-то ее не выключил, мы остались бы единственным светящимся окном в целом районе Вест-Хиллз. Я слышала, как они там возились в поисках свечей и чиркали спичками, а сама продолжала импровизировать в темноте. В темноте, когда не видно всех этих холодных и блестящих кафельных поверхностей, звук кажется мягче, а эхо не таким гулким. Я продолжала играть, и даже что-то стало получаться целостное. Все законы гармонии, казалось, объединились вдруг и запели под ударами смычка. Струны альта словно были моими собственными голосовыми связками, напряженными от горя, настроенными на предельную радость. Мелодия создавалась сама - из воздуха, из энергии солнечных лучей, она взмывала над долинами, и с этой высоты маленькими казались горы и холмы, от этой музыки распрямлялись спины калек, сами исчезали нагромождения валунов с полей. А музыка летела дальше, и вот она запела над морским простором и в глубине вод над бездной.
Когда я вышла из ванной в комнату, все они сидели смирно и никто не разговаривал. Макс явно плакал. Я видела, как отражается пламя свечи в каплях слез у него на щеках. Саймон лежал в затененном углу на своей постели, и глаза его были закрыты. Фил Драм сидел, сгорбившись и держа в руках свою солнечную батарейку.
Я немного ослабила струны, положила альт и смычок в футляр и откашлялась. Я страшно растерялась и не находила слов. В конце концов я пробормотала что-то вроде "извините".
Тогда раздался голос одной из женщин: эта была Роза Абрамски, подпольная ученица Саймона, крупная застенчивая женщина, застенчивая настолько, что вообще почти всегда молчала или выражала свои мысли при помощи математических формул.
- Я видела это, - сказала она. - Я видела его. Я видела белые башни и воду, струящуюся по их стенам, омывающую их и возвращающуюся в море. И солнечным светом залитые улицы - после десяти тысяч лет тьмы.
- Я слышал их, - прошептал в своем углу Саймон, - я слышал их голоса.
- О господи! Прекратите! - выкрикнул Макс, вскочил и, спотыкаясь, ринулся в неосвещенный коридор, забыв надеть пальто. Мы слышали, как он прогрохотал по лестнице.
- Фил, - спросил Саймон, - а мы могли бы поднять эти белые башни вновь - с нашим рычагом и с нашей точкой опоры?
Фил Драм долго не отвечал, потом сказал:
- Да, сила для этого у нас есть.
- Тогда что же нам нужно еще? - сказал Саймон. - Неужели этого мало?
Ему никто не ответил.
Голубой цвет изменился. Он стал ярче, светлее и в то же время в него словно чего-то добавили. Неземное голубовато-сиреневое свечение сгустилось и превратилось в некую яркую бирюзовую оболочку. И все же нельзя было сказать, что внутри нее все окрашено одинаково, хотя бы потому, что вокруг нас по-прежнему не было ничего. Ничего, кроме этого бирюзового цвета.
Цвет продолжал меняться. На бирюзе, окружавшей нас, появились какие-то прожилки, она становилась все более хрупкой, прозрачной, почти совсем исчезла, и возникло ощущение, что мы заключены внутри священного нефрита или иного драгоценного камня - сверкающего сапфира или изумруда.
Здесь все было недвижимо, как это и должно быть внутри кристалла. Зато стало кое-что видно: мы как бы разглядывали застывшую структуру молекулы драгоценного камня. В ровном и ярком сине-зеленом свете отчетливо проступали плоскости и углы, не отбрасывающие тени.