И только вечером, по пути домой, перебирая в памяти весь эпизод, она с удивлением обнаружила, что ничего нелепого в хохоте ее не было, потому что смеялась она вовсе не «поэтической находке» Валка, а тому превосходному ощущению легкости и раскованности мысли, которое вмиг нахлынуло на нее. Оно было так неожиданно, что сразу она и не узнала его, но оно уже пришло, пришло еще задолго до того, как Валк сказал ей:
— Пожалуй, пятый пункт теперь не к делу. Не так ли?
Да, теперь это было именно так и нисколько, ни чуточки иначе: она смотрела на проблему глазами Валка, но отныне это были и ее глаза. Сам Валк, правда, говорил об этом иначе. Он говорил, что истинной вере — а истинной он считал только пережитую веру — почти всегда предшествуют нравственные кризисы, в которых высвобождается грандиозная энергия обновления человека. Альберт прежде других заметил перемену в ее настроении.
— Доктор, — сказал он, — я завидую больному, которого вы лечите.
Это была вполне респектабельная шутка, но потому, что он, ее пациент, первый заговорил вслух о ее радужном настроении, она смутилась и, вместо того чтобы тотчас согласиться — да, Альберт, у меня сегодня отличное настроение! — зачем-то стала доказывать, что у нее всегда прекрасное настроение, но лишь сегодня он впервые обратил на это внимание.
— Наверное, — сказал Альберт, улыбаясь, и от этого его полнейшего непротивления она вконец запуталась и принялась лепетать о неких жизнерадостных молодых людях, которые готовы выжимать юмор даже из стеклобетона.
— Из стеклобетона, — очень серьезно заметил Альберт, — трудно, но можно. Творческим усилием — только очень пахнуть будет. А юмор с каплями честного пота на носу — тоже юмор, но не тот, который нам нужен.
— Ладно, — рассмеялась Ягич, — сдаюсь, вы угадали: у меня сегодня чудесное настроение. А у вас?
Альберт вздохнул, тяжело, по-стариковски, и вдруг принялся рассказывать забавную, «очень забавную, доктор, историю»:
— Года три назад я лежал в клинике. Был у меня ожог. В соседней палате лежал старик. Старик обварил себе ноги. Хорошо обварил. Было старику сто одиннадцать лет. «Молодой человек, — говорил мне три раза на день этот старик, — если бы я умер на год раньше, у меня были бы совсем новые ноги». — «Уважаемый отец, — отвечал я ему три раза на день, — по-моему, это очень обидно — умирать с совсем новыми ногами». — «Вы глубоко ошибаетесь, молодой человек, — восклицал старик, — мои новые ноги могли бы через пять лет кому-нибудь пригодиться!» По утрам к этому старику с уже не новыми ногами приходил доктор, выстукивал его, выслушивал и делал какие-то заметки в блокноте. Доктор этот любил писать, а старику не терпелось узнать последние известия. Но все-таки он ждал, и, едва доктор кончал свое священнодейство, старик, лучезарно улыбаясь, заглядывал ему в лицо и заговорщически спрашивал: — «Ну, доктор, как я себя чувствую?» Старик уверял меня, что помнит, как самолеты сбрасывали на людей бомбы. Старик еще жив, его ноги понадобились ему самому.
— Забавная история, — согласилась Ягич, — но мораль, признаюсь, не ясна мне.
— Мораль? — повторил Альберт, и не было в его голосе ни удивления, ни досады. — Мои руки уже никому не пригодятся. И еще: «Ну, доктор, как я себя чувствую?»
— У вас отличное самочувствие, Альберт! — воскликнула Ягич, может быть, чуть-чуть громче, чем следовало бы.
— А что я делал целый месяц, доктор?
Ягич силилась сохранить непринужденность доктораоптимиста, но, видимо, она перестаралась, и получилась отвратительная интонация хорошенькой девчушки, разыгрывающей легкомыслие:
— Ах, поверхностная летаргия.
— Зачем?
— Профессор так многих лечит. Это дает хорошие результаты.
Ягич уверенно улыбалась, и даже понадобись ей сейчас убрать эту улыбку — она была бы бессильна: тугие резиновые колки прочно фиксировали ее растянутые губы. Вот только глаза… Впрочем, и глаза вроде бы ничего; во всяком случае, она безошибочно уловила мгновение, когда зрачки Альберта, нацеленные в ее глаза, расширились, освобожденные от недоверия и тягостных догадок.
— Хорошо, — сказал Альберт, — но у меня, понимаете, как бы это пояснее выразить, странные ощущения — вроде бы мои руки, которые я вижу, длиннее тех, которые я чувствую. В общем, когда я открываю глаза, кисти оказываются дальше того места, где я рассчитывал их увидеть.
Все еще улыбаясь, Ягич пожала плечами:
— Но в этом ничего особенного нет. Даже у здоровых людей изменяется пространственное восприятие своего тела: иногда руки представляются им непомерно длинными, иногда, напротив, явно укороченными. Перечитайте «Сон Д'Аламбера». И обратите внимание: это восемнадцатый век. Мы многое забываем.
— Значит, порядок, доктор: в Мадриде полночь, испанцы могут спать спокойно.
Лицо Альберта было безмятежно, но Ягич никак не могла отделаться от тягостного ощущения незавершенности — не то надо бы сказать еще что-то, не то сделать. Выходя из палаты, она чувствовала на себе взгляд Альберта, и внезапно они сомкнулись, эти два ощущения — незавершенности и чужих глаз. Теперь все стало на место: она не вполне убедила Альберта, и ущемленная его вера индуцировала в ней тягостное ощущение незаконченности.
Она долго колебалась, прежде чем решилась рассказать об этом Валку. Но Валк, сверх всяких ожиданий, принял ее сообщение без эмоций:
— Больные, доктор, всегда немножечко не доверяют врачам. Полное доверие бывает только у людей, не знающих недомоганий. Но им не нужен врач.
— Однако профессору Валку его пациенты верят сполна.
— Да, вкупе с профессором они внушают себе, что верят ему безоговорочно. Как видите, пятый пункт установлен не безнадежными кретинами.
Ягич правильно поняла Валка: теперь она вкупе с ним должна внушить себе, что ей пациент верит тоже безоговорочно. Разумеется, это выходило за пределы пятого пункта, но, в сущности, именно это — абсолютное доверие больного к врачу — было его конечной целью.
Уже к исходу первой недели она почувствовала ту восхитительную твердость, которую дает полное слияние прежде инородной, рациональной воли с физическим «я». Движения ее стали замедленными, походка неторопливой, и, самое удивительное, она постоянно улыбалась. Точнее, это была даже не улыбка, а некая постоянная готовность улыбнуться, и Альберт однажды прямо сказал ей:
— Вы все время сдерживаете улыбку. Зачем?
Да, он был прав: у нее действительно не проходило ощущение внутреннего притормаживания, но ощущение совершенно бесспорное — настолько бесспорное, что не было нужды проверять его целесообразность.