– Возвращайся к ней, – сказал Дедушка. – Сложнее всего будет с позвонками.
– Но как?..
– Ты знаешь.
Саоан приподнял Магдалену за спину, подставил колено ей под лопатки. На мгновение прижался лбом к ее бледной щеке. И вонзил зубы в остывающую кровоточащую плоть.
А на краю поля, с наполовину обглоданным початком кукурузы в грязной руке, неслышно возник индейский мальчик. Лет семи, не старше. Что он мог понять и увидеть? Понять – ничего. А увидеть – страшного окровавленного человека с тяжелыми бровями, широким сплюснутым носом и глазами как горящие угли. Человека, впившегося зубами в разодранное горло жертвы.
В другой обстановке Саоан успел бы захватить взгляд ребенка, успокоить и усыпить его на несколько часов, но сейчас кьонг просто посмотрел ему в глаза и прочел в них свою судьбу.
А мальчик уже бежал по полю, размахивая руками и крича, сколько хватало дыхания.
– Людоед! Людоед!
Саоан преодолел последние жилы, на зубах захрустели кости. Голова Магдалены отделилась от тела, и кьонг начал проговаривать длинное заклинание, каким ему приходилось пользоваться до этого лишь дважды. Когда Саоан произносил его над Бабушкой, то запнулся в одном слове. Она больше не смогла разговаривать.
Поэтому сейчас молодой кьонг больше всего боялся ошибиться. Дедушка еле слышным шепотом вторил внуку.
Когда стих последний звук, далеко в поле показались фигурки бегущих людей.
Торопись, кьонг! Магдалене нужен пепел Анъяра.
Того, что оставалось в тряпице, к счастью, хватило для завершения таинства. Жирный черный пепел закрыл раны черной коркой. Завтра он впитается, и надо будет нанести новый слой – и так до тех пор, пока кожа Магдалены не потемнеет, не станет тверже дерева, а ее душа не почувствует себя в безопасности и не вспомнит, как говорить.
Когда крестьяне, перепуганные лупоглазые крестьяне с мотыгами и серпами, наконец, выбежали на залитую кровью поляну, то нашли только рассыпанные в траве блестящие штучки, деревянный фруктовый ящик с несколькими кокосами и обезглавленное тело белой женщины.
* * *
Человек по прозвищу Непоседа, лучший репортер Лимы, пишущий для «Карэтаса», брезгливо толкнул костяшками пальцев облезлую дверь. Без пяти минут народный герой распростерся на голой панцирной сетке армейской койки в полубессознательном состоянии. Несмотря на открытые настежь окна, комната пахла мокрым пеплом и перегаром.
– Сеньор журнали-ист? – протянул, даже не пытаясь встать, лейтенант Марселья. – Будете кашасу?
– Буду ром, лейтенант, – Непоседа выставил на загаженный стол темную бутыль с красивой этикеткой. – Вместе с вами. Но только после того, как услышу одну историю.
Пять минут спустя умывшийся и лихорадочно бодрый Марселья распинался вовсю:
– …неделю, понимаете, неделю гнали его по горам. Отрезали от сельвы, вокруг поля – спрятаться негде, а найти его всё не можем. Как тень – мелькнет то на дороге, то на холме… Так и в сарай этот мой капрал минутой раньше заглядывал – никого не было! Шли цепочкой, я чуть позади, вдруг слышу – плач. Женский плач, и голоса невнятные. Говорят, вроде, по-испански. Я тихо-тихо под самую стенку подобрался – и слышу: «Как же жить теперь, Сан?» – жалобно так! А ей, будто, старик отвечает…
Я солдат подозвал знаками, сарай окружили, на мушку взяли. Выбили дверь, внутрь – втроем.
Конечно, никого, кроме этого зверя, там не было. Сам и скулил, как собака. На разные голоса разговаривал. Французский матросик, откуда-то из колоний. Видно, из интернированных – у таких, говорят, после лагерей частенько ум за разум заходит.
Сам он на коленях стоял, а перед ним на полке – четыре башки человеческих. Три – как мумии, сухие и черные. А четвертая – той бабы несчастной, которую он на границе в заложницы взял. Жуткая картина: мышцы и кожа снизу лохмотьями в разные стороны, а глаза как живые.
Марселья резко придвинулся к журналисту, дыхнул ему в лицо кислым.
– Я ж ее каждую ночь во сне вижу! Насаживаю голову на кол и несу над собой, как штандарт. А вокруг море…
Непоседа непроизвольно перекрестился. Что-то с пьяным лейтенантом было не так, глядишь, и сам умом тронется.
– А этот злодей-то, – продолжал Марселья, – и не сопротивлялся даже! Поднялся с пола, дал руки связать. Поздоровался, подлец, доброго утра пожелал! Говорит, всё объясню, только доставьте меня и головы в город. Одной машиной. Ну, слушать-то его кто будет? Принесли мешок головы складывать, а этот плачет. Говорит, вы их убьете. Им, говорит, без ухода нельзя.
Ну, капрал, стало быть, только голову старика за волосы поднял, а у этого – Конг его фамилия, мы потом узнали, – вдруг оказались руки свободны. Страшный, огромный, вылитая обезьяна! Прыгнул он на капрала, к горлу, значит, целится.
Пять пуль мы в него всадили как есть. Только не иначе как с нечистой силой связались. Потому что не живут люди, когда пуля через сердце навылет. Упал без сознания, а не мрёт. И крови мало.
Марселья неожиданно протянул руку, схватил бутылку и выдернул пробку. После долгого и жадного глотка помолчал, а потом сказал:
– Шли бы вы, сеньор журналист. Не нашего с вами ума это дело. Отвезли мы Конга в тюремный госпиталь, что в Кальяо. Там уже помер. Только странно помер, не хочу я об этом ни говорить, ни думать. Шли бы вы.
И Непоседа, въедливый как дуст, цепкий как клещ, циничный и бессердечный писака, умеющий засунуть нос даже в замочную скважину, вдруг встал послушно, невнятно попрощался и бочком, бочком – вышел на улицу. По немощеному переулку бежала хромая шелудивая собака с куском гнилого мяса в зубах.
* * *
Заслуживают жалости и снисхождения те несчастные, что, пытаясь разобраться в сущности, снова и снова забывают суть.
Так говорил Дедушка.
«Монсеньор!
Помните ли Вы, как в марте пятидесятого на пороге Вашей резиденции в Маниле давали напутствие мне и еще четырем выпускникам Академии? Мы отправлялись нести Слово Божье на восток от Фиджи, в пределы, где от начала веков царили язычество и каннибализм. Своё назначение на Анъяр я воспринял всем жаром сердца, смиренно и благодарно, считая высокой честью столь сложную и ответственную миссию.
«Перед вами – чистые сердца и детские умы, – говорили Вы. – То страшное и злое, к чему туземцы имеют несомненную привычку, – лишь дань укладу предков. Дайте каждому Слово по силам его, не противопоставляйте Учение тому ущербному представлению о мироздании, которое сложилось в их замкнутых общинах за тысячелетия дикого существования. Познав Истину, они постепенно сами избавятся от предрассудков, сковывающих их умы и сердца».
Сегодня я дерзну переспросить, Монсеньор, имели ли Вы тогда в виду, хотя бы и подсознательно, печальный опыт капитана Иностранного легиона Жоакина Апату, своими варварскими и бесчеловечными действиями спровоцировавшего в том числе и трагическую гибель моего предшественника дона Гомеша? Гибель – ибо иным словом я не могу назвать самоубийство, совершенное от стыда за содеянное другим человеком.