Дима пожал плечами.
— Чтобы дети не видели. А то насмотрятся, потом станут… извращенцами какими-нибудь. А так — где ты запрет нашла? Есть же каналы спутниковые… покупай приемник, и смотри сколько хочешь.
Юля внимательно посмотрела на Диму с презрительным прищуром.
— А самому подумать? Как люди друг друга мучают и убивают, это детям можно смотреть, да? А как друг другу удовольствие доставляют — нельзя?
— Нет. Как убивают — тоже нельзя.
— Это ты так думаешь. А общество так не думает. Вон — включи телевизор. Что ни новости — так всякие теракты и расчлененные трупы. Как кино — так убийства и унижения. Развороченные мозги крупным планом можно показывать, а минет — нельзя. Как в человека нож втыкают, можно показывать, а как х…й — нельзя. Почему?
Дима задумался.
— Ну, может, ты и права. Что удовольствие под большим запретом, чем страдания. Наверное это наследие еще совсем недавней, по историческим меркам, всеобщей религиозности. Во многих религиях же все телесные удовольствия — грех.
Юля мурлыкнула, улыбнулась и отхлебнула чай.
— А религия почему плотские удовольствия запрещает? Ну, с обжорством, например, все ясно — вредная привычка и нечего ее поощрять. Кстати, обществом чревоугодие особо не порицается. Ты можешь спокойно получать удовольствие от еды хоть один, хоть на людях, хоть с любимой, хоть с друзьями — без проблем. А с сексом — не так.
— Сдаюсь, — сказал Дима, — так почему же?
Юля победно улыбнулась.
— Да все просто! Я всё про то же понимание. Просто нужно самому прочувствовать что-то похожее и всё становится ясно. Дело в том, что люди не любят тех, кто получает удовольствие, которое они сами — по той или иной причине — получить не могут. Вот как я со сладким. А теперь — про секс. Пока молодой — все в порядке. Трахаешься, радуешься жизни, радуешься за своих друзей, когда у них все в порядке с этим делом. Сочувствуешь, когда не в порядке… а потом… ты чай-то пей. Остынет.
— Ага, — отхлебывая из чашки, — а что потом?
— А потом, — торжественно и мрачно сказала Юля, — наступает старость! И вот смотрит такой папаша на своего молодого сыночка. Как он то одну телочку выгуливает, то другую. То сразу двоих. И он же не может признаться, сказать, чувак, у меня уже пять лет как не стоит, так не травил бы душу, а? Не-ет. У людей так не принято — в своей ущербности признаваться. И он начинает его прессовать: это неприлично, это непристойно. Но совсем-то запретить — никак. Инстинкты, то-се, да и вымрем просто! Вот и начинают родители детишек ограничивать, чтобы они их не травили недоступными удовольствиями. Что можно только тихо, только под одеялом и под покровом ночи, и только — с одной и чтоб пострашнее была (как они говорят — красота не главное, главное, чтобы хозяйственная). А дети — они же родителям верят! Даже когда подрастут — меньше, но все равно — верят. Все равно что-то там откладывается в памяти. А лет через тридцать-сорок вспоминает он родительские слова и думает себе: «Бли-ин, папаша-то — прав был. А я дурак, не понимал. Сейчас-то понимаю — мерзость это». И давай своих детишек с двойным усердием прессовать. Вот так — пару тысяч поколений — и получите: «Он сказал — вагина! Хе-хе-хе-хе!». А всего-то — элементарная зависть, немного подкрепленная физиологией.
— Ну… — сказал Дима, — так а что ты тогда так взъелась на ту идею — что все всё знают? Вот смотри, если дети будут знать, что думают родители на самом деле, так и…
— Наивный ты. Ты думаешь, если не оставить людям возможности делать что-то плохое, так они этого делать и не будут?
— Ну… да!
— Я ж говорю — наивный. Да ничего подобного. Они исхитрятся, извернутся, обойдут все запреты и в результате это плохое станет еще хуже. Человека нельзя насильно сделать хорошим. Человек может стать лучше только в одном случае — если он сам решит так сделать. Вот чиновник минобразовский из сегодняшнего выпуска новостей. Думает себе про молодежь — ишь, веселятся, гуляют, что бы придумать такое, чтобы им жизнь мёдом не казалась? Но вслух он так не говорит, вслух он говорит что-то вроде: беспокоит меня распущенность, даже, не побоюсь этого слова, распутность нынешней молодежи, и потому предлагаю ввести комендантский час с одиннадцати вечера для лиц моложе шестнадцати лет. А слушатели его — такие же старые пердуны — встают и аплодируют. И опаньки. Ну сделай ты так, что его мысли будут всем видны, думаешь, он сразу перестанет завидовать молодым? Да ни фига! Просто он чувства свои глубже загонит. Раньше не говорил, теперь будет не думать. Будет истово верить, что действительно радеет за воспитанность и благочинность подростков, а в настоящих своих чувствах даже себе признаваться побоится — узнают же! И знаешь, что самое печальное?
— Что?
— Да то, что во втором случае гнобить подростков он будет куда сильнее и изощреннее. Чем глубже человек в себе что-то пытается спрятать, тем более уродливо оно потом вылезает. Это психология, чувак! Никуда от этого не денешься. А то, что твой Вирджил со товарищи придумали, это знаешь, на что похоже? Как будто они вдруг поняли: бли-ин, люди-то — срут. И заявили: срать — неэстетично, неэкологично и вообще — воняет. Давайте наденем на всех герметичные неснимаемые трусы! Ура, товарищи! Вперед, в чистое и пахнущее ромашками будущее! Бля… кретины.
— Я думаю, — рассудительно сказал Дима, — что, наверное, они и с психологами советовались. Я же просто всей теории не знаю, мне этих тонкостей пока не объясняли…
— Да нет, скорее всего, никаких тонкостей. Эти пламенные революционеры, мать их, всегда уверены, что лучше всех знают, как оно всё должно быть. Понимаешь, они считают, что все вокруг — либо такие же, как они сами, либо такие, как они себе представляют. Ты же вот тоже считаешь, что понимаешь женщин. Хотя ни разу у проктолога не был. Да пошел ты на х…й!
— И что, — сказал Дима, пытаясь не обижаться, — если я схожу… к проктологу, я стану понимать женщин?
Юля усмехнулась.
— Не-а. Станешь чуть больше понимать. Чуть-чуть. На одну тысячную. И — если умный, то осознаешь, что ни хрена ты не понимаешь, и осознаешь, насколько глубоко твое непонимание. А если дурак — то влезешь на трибуну и начнешь орать, что сейчас-то ты понимаешь женщин даже больше, чем они сами себя. И пусть они теперь по этому поводу на тебя молятся, а ты поведешь их курсом ко всеобщему их благоденствию. Вот все эти вожди революций мне такого мужика, сходившего к проктологу, и напоминают. Как он выбегает, держась за ягодицы, и думает: ох, бля, вот же им непросто приходится — так я ж теперь их понимаю — так я ж теперь их всех спасу! Немедленно! Всех гинекологов — на виселицу, а всем мужикам — отстричь х…и! (Кроме самых революционных, разумеется) Тут, конечно, все нормальные мужики начинают его бить, но он не сдаётся — он же за правое дело борется! Ура освобождаемым женщинам! И, в конце концов, он побеждает. Потому что все затраханные жизнью, бытом и мужьями женщины — а их немало, на самом деле — за него. Все мужья этих женщин если и не за него, то, как минимум, не против. Из оставшихся половина начинает сомневаться: а может, и на самом деле — отстричь, и дело с концом — что такого-то — зато, говорят, женщинам счастье будет. Оставшихся просто забивают. И все — кранты. Теперь осеменять женщин могут только специально отобранные и утвержденные революционным советом самцы, а всем остальным х…и отрезают еще в начальной школе. И всё из-за одного придурка, сходившего к проктологу.