Тем не менее, в иносказании всегда присутствует что-то загадочное, поскольку это не просто аллегоричная форма искусства, в том смысле, что ее не вычислить, не добавить в виде столбца цифр, отдельные ее части не представляют собой жесткую и высоко объяснимую систему, лучшие иносказания не поддаются какой-либо строгой трактовке. Неясное завершение «Философского камня» наводит на размышления, как бы отождествляя личность читателя с главным героем. (Еще один научно-фантастический роман Уилсона, «Паразиты сознания», «поясняет» «Философский камень», хотя оба романа стоят особняком). Это личность, которая, начавшись с агрессивной веры в экзистенциалистскую объективность, завершается энергичным синтезом «научного» и «художественного» видений: «человек — творение жизни и дневного света; его судьба лежит в полной объективности».
Если эволюционному развитию человека суждено стать сознательным, если это, по сути, часть становления человека как такового, то жизненную силу приходится рассматривать как нечто совершенно обособленное или, по крайней мере, количественно превосходящее всякое эмоциональное или фрагментарное видение. Мы как бы движемся в сторону отрицания традиционно западной философской дилеммы «Кто я?» к традиционно восточной «Что я?». Такое движение, безусловно, представляет собой грандиозный скачок — замена эгоцентричного слова «кто» словом «что» действительно представляет собой почти чудотворное преображение.
Уилсон, несмотря на то, что использует аргументы и многие риторические приемы рационализма, действительно является «человеком веры», а именно, верящим в значимость Вселенной, хотя и не может еще толком расшифровать этих значений. В своем прекрасном предисловии к энциклопедическому «Оккультизму» — безусловно, одной из лучших работ по этому предмету — Уилсон утверждает, что существуют «значения», плавающие вокруг нас, от которых мы обычно отрезаны привычкой, невежеством и утлостью чувств... Чем выше форма. жизни, тем глубже ее потенциал фиксировать значение и тем сильнее ее вживление в жизнь. Освобождение состоит в нашей способности принимать инаковость Вселенной и, веря в ее направляющую силу, принимать ответственность за развитие своего вида к постижению этого приказа — реализацию дремлющих, долгое время не бравшихся в расчет сил рассудка и интуиции. Огромное влияние на Уилсона оказали Ницше и Шоу, как и они, он остается упорным индивидуалистом, противостоя легковесным, привычным, устоявшимся моделям мышления. Зачастую Уилсон излишне невосприимчив и излишне жесток ради своего блага, временами просто предпочитая декларировать свои предвзятости вместо того, чтобы разъяснять их, или делая ошеломляющие выводы без щадящего, плавного развития, к которому мы привыкли в литературной критике. Его убежденность, что Герберт Уэллс — величайший романист двадцатого века, претендуя или нет на абсолютную серьезность, тем не менее, вызывает упорное противодействие, принуждая, по крайней мере, нас задумываться. А что значит: «Шекспир — второразрядный ум»? Так думали и Лоуренс, и Толстой; Уилсон также принуждает нас пересмотреть устоявшееся мнение, автоматически приписывающее любому произведению Шекспира титул едва не божественного. Не соглашаясь в полной мере с Уилсоном, что Шекспир, как и Бэкон, «второразряден», я подозреваю, что персонажи, которых Шекспир считал достойными освящения поэтическим своим воображением, более не представляют типичных или вероятных, или даже возможных способов поведения для зрителей — иначе говоря, его трагические герои в какой-то степени — жертвы промежутка эпохи, продукты сознания, которые серьезнее нас воспринимали опасность эмоциональных перипетий в якобы «превосходных» людях. Резкое отметание Уилсоном Шекспира, однако, является частью понимания писателем, что вера в эволюционный гуманизм как прогрессивное явление истории вызывает необходимость систематического, «неподкупного» изучения и отрицания большей части прошлого, не потому, что это «прошлое», а потому, что типичные для него модели человеческого поведения моделями больше не являются. Существует прагматическая, довольно резкая и, возможно, сильно политизированная сторона воображения Уилсона, которую он пока еще не развил.
Также одной из концепций собственной формы экзистенциалистской психологии Уилсона является «Само-образ», в противовес фиксированной и детерминистской ОНО-психологии Фрейда. «Само-образ» — это в основном образ, фантазирование в услужении у трансцендентального, которое вследствие этого нельзя свести обратно к простой потребности утоления голода или «облегчения», что, по мнению Фрейда, должна характеризовать фантазии как таковые. Уилсон согласился бы с психологами-гуманистами, что необходимо признать все физические ограничения человека, но коль скоро ненормальное трансформируется в нормальное, коль скоро человек здоров, его жизнь становится процессом беспрестанной подпитки оживляющей воли; это восхождение «к высоким состояниям самосознания через серию само-образов», как он говорит в своей книге об американском психологе Абрахаме Маслоу («Новые пути в психологии: Маслоу и постфрейдистская революция»). Человек не может дрейфовать вверх, он должен направлять себя вверх усилием воли, через трансформацию личности во все новые и более усложненные состояния сознания. Маслоу признавал, что в «Философском камне» Уилсон исследовал области интенциональности, которые гуманистической психологии, или психологии «третьей силы» еще лишь предстоит исследовать, хотя со смертью Маслоу в 1970 г. в этих направлениях многое сделано, что заметно в биоэкспериментах обратной связи. Пророческие качества Уилсона, из-за которых он порой кажется историком, пишущим откуда-то из будущего, лучше всего иллюстрируются «Философским камнем» и созвучным ему романом-притчей «Паразиты сознания». Во всяком случае, воспринимается его основной посыл: человек должен вступить в активное, осознанное управление самим мозгом, иначе он вымрет как вид. Вот уж поистине вариант «или — или», открытый драматичному домысливанию.
Как известно американским читателям, Колин Уилсон стал знаменит после выхода в свет книги «Посторонний». Это было в 1956 году; писателю тогда исполнилось двадцать пять лет. Он окончил школу в шестнадцать, был почти полным самоучкой, и с двенадцатилетнего возраста его «занимал вопрос смысла человеческого существования; не чистый ли самообман все человеческие ценности...» (послесловие к изданию «Постороннего» 1962 г.). Уилсоном неотступно завладела мысль, что должен существовать какой-то научный метод для исследования вопроса человеческого существования, так что, читая в раннем подростковом возрасте Шоу, Элиота, Гете и Достоевского, он в то же время занимался научным изучением. Подобно герою «Философского камня», Уилсон чувствовал в себе разрыв между «поэтическим» и «объективным», но в отличие от своего более удачливого героя, у него не было такого волшебного отца-благодетеля, как сэр Лайелл, который наставил бы на путь истинный. Долгие годы Уилсон трудился в основном разнорабочим, терпя нужду и невзгоды, от которых многие впали бы в отчаяние. Уилсоновское чувство «отчуждения» от общества, таким образом, не литературная аффектация и едва ли то романтическое или экзистенциалистское отстранение от жизни, что характеризует по большей части литературу отчуждения нашего времени. Американцам трудно уяснить классовые различия, до сих пор существующие в Англии, а также «неизъяснимое состояние апатии», в атмосфере которого по-прежнему вырастает рабочая молодежь; прочесть довольно рано написанную автобиографию Уилсона «Путешествие к началу» — поучительный опыт. Неизменная энергия, неизменный оптимизм Уилсона тем более необычны в свете его социального происхождения. Во многих отношениях он кажется скорее «американским», нежели «английским» автором. Кстати, в эссе по культуре Советского Союза (оно включено в книгу «За пределами Постороннего») он признает, что американцы владеют огромной интеллектуальной энергией, от которой Уилсон в восторге, и если бы им покорить свое странное чувство «незначительности», их единение с Советским Союзом могло бы произвести величайшую цивилизацию, какая только известна человеку».